На конкурс "Тенета-2000"

Автор: Ли. Че liche@mail.ru

М О С К В А

( фуга )

 

Москва будет всегда истинною столицей России. Там средоточие царства, всех движений торговли, промышленности, ума гражданского... Москва непосредственно дает губерниям и товары, и моды, и образ мыслей. Ее полуазиатская физиономия, смесь пышности с неопрятностью, огромного с мелким, древнего с новым, образования с грубостию и представляет глазам наблюдателя нечто любопытное, особенное, характерное. Кто был в Москве, знает Россию.

Н. М. Карамзин

 

Осень.

60-е.

Вокзал. Пять утра. Высоко под своды залов ожидания поднимается, точно в соборах, гул шорохов и шагов. Бледноватые, замученные жестким сном лица транзитных пассажиров, дремлющих, поджав ноги, на лавках, или в креслах, уронив головы на плечи попутчиков; очнувшихся и зевающих пока совсем немного.

Хныкнул, примолк, еще хныкнул и закричал, пробудив мать, годовалый малыш.

— Тише, тише, ш-ш-ш.

Застонала и перевернулась во сне прикрытая стареньким пальто женщина. Поймал и вернул на место свалившуюся с лица кепку дремлющий на брошенной на пол телогрейке парень. Открыл в соломенной копне волос два испуганных глаза подросток, увидал над собой огромную люстру — где я?— разглядел над ней лепной потолок, видно, припомнил — где, — и снова прикрыл глаза.

Водит неторопливым изумленным взором по разрисованным высоким потолкам и стенам только один совершенно проснувшийся черноглазенький мальчик-таджик, усевшийся на тюках по-турецки. Ничуть не тревожит мальчика даже храп тучного, в тюбетейке и халате, отца, то и дело пробуждающий смугленькую, худенькую, в поддетых под халат шароварах, мать. Как тут все интересно, столько вокруг людей, и сколько еще того интереснее, наверное, есть.

Безлюдные, плохо проглядываемые в предрассветной мгле привокзальные площади, с неизвестно для чего мигающими на подступах к ним светофорами. Не дрожащие, никуда еще не спешащие, замершие на путях, электрички. Совершенно пустые перроны и за ними сплетающиеся и расплетающиеся, уходящие вдаль рельсы, над которыми как будто уже чуть слышно колотят, скрежещут спешащие сюда составы со скатывающими свои постели и сонно вглядывающимися в пейзажи темных окон пассажирами.

Зябко пронзив, рванет и ненадолго замрет пропитанный осенней сыростью воздух. Столько дней дожди да дожди, и небо опять в тучевых разводах. Светать-то будет ли?

О! Мигнула звездочка пики на Ленинградским вокзале, дрогнула стрелка часов с золочеными фигурками на Казанском, и пристальнее вгляделись в полумрак вдали два каменных фонарщика на Киевском. Хрипнули, потревожив спящих, микрофоны и гулко разнесли весть о первых прибывающих в столицу поездах. Выкатили свои тележки носильщики и устремились к перронам.

В самом деле, вон, уже видно, подъезжает, подходит, замедляя ход. Тормозя, полязгал железками и стал пропахший смазками и вагонными печками поезд.

Выглянули из вагонов в черных шинелях, с обалдевшими лицами проводницы и первыми соскочили с подножек. Запыхтел, закряхтел, вытаскивая из вагонов чемоданы, ящики, сумки, тюки, рюкзаки, прибывший народ и, балансируя ими, растянулся по перрону. А встречающие?

Вон тот, топчущийся с чахловатым осенним букетиком, мешающий выходящим из вагона. Топчется, топчется. Совсем утоптался. Но вот растерянность на лице его сменила пресчастливая улыбка.

— Цветы. Ну зачем? — вдруг застеснялась улыбкою, в модненькой фетровой шляпке, с двумя чемоданами женщина.

— Приехала! — светясь радостью, вмиг подхватил он ее чемоданы.

На других же приезжих лицах ни особого оживления, ни радости. Может, то просто усталость после вагонной ночи. Да и кто его знает, как-то все оно обернется в столице? Больше половины — не москвичи, и на многих лицах откровенная по поводу прибытия сюда тревога. Главное сейчас — не задерживаться.

Подправил лямки видавшего виды рюкзака, глянул по сторонам, потом зачем-то на небо последний застрявший в вагоне на выходе, вдохнул мокрый асфальтовый дух, сам себе улыбнулся и шагнул на перрон: “ Ну, здравствуй, Москва!”

Недолго стоят опустевшие поезда, постоят и откатят, уступая места другим. Что это за странный прибывший состав? На наш обычный не очень похож, весь упылившийся. Э-э, да это же из заграницы. Иностранная речь. Без сутолоки выходящие из вагонов, изумленно озирающиеся люди; на время убравший свою бесшабашность, аккуратно складывающий чемоданы носильщик.

Что за страна? Бог ее знает. Варвары-не варвары. Чего про них только не говорят. Страшного, вроде, пока ничего. Так же, как во всех странах, спешат, кто куда, тянут за руки своих варварят... Но, быть может, за иностранцами даже следят? Следят-не следят?

Проводил взглядом с пистолетом в кобуре милиционер, и уставились вослед прибывшие на экскурсию, в красных галстуках, пионеры.

В чем же дело? Да очень просто. Речь не наша, одежда взору непривычная, ни костюмов, ни шляп у нас таких нету, и чемоданов таких не продают. А так, все ничего.

Ой, дождик что ли? Нет, просто по-осеннему моросит. Промокнуть так сразу не промокнешь, но все ж лучше пройти в вокзал.

Просыпаются залы ожидания, заработали киоски, буфеты. Зашевелились, принялись разворачивать с бутербродами свертки, облупливать яички проголодавшиеся; заморгали, завздыхали, не зная, что делать, еще не обзаведшиеся аппетитом. Не задерживаясь нигде, расходятся приехавшие в столицу; спускается в норы камер хранения транзитный народ. Куда идти?

Справочная. Огромное табло с перечислением названий далеких городов. Здесь же карта-схема: как проехать по Европе. Но как-то Европой не соблазняются, а, потолкавшись и разобравшись с вещами, отправляются все больше к стоянкам такси и метро.

Небо наконец посветлело немного. Из моросящей дымки показались на привокзальных площадях силуэты домов. Большущая на стоянках такси очередь вся в чемоданах, ящиках, сумках. Стоит, с надеждой встречая каждую подлетающую к ней машину. Но в сложных раздумьях замирают подкатившие таксисты, чего-то медлят и уже посадившие одного-двух пассажиров, призывая и других ехать теми же маршрутами. Как-то уж они совпадут?

— Да чего тут, мать, ехать? Тут идти-то пять минут, — туго понимает с десятипудовой поклажей невыгодную “мать” задумчивый таксист.

— Поговори у меня! — подлетел к нему вредный с красною повязкой распределитель.

— Везу-везу. Чего ты?

Обремененные небольшим грузом предпочитают метро, оно уже открылось. Защелкали набитые пятаками автоматы. Побежал по эскалаторам и лестницам переходов торопливый, привычный к сутолоке, столичный народ. Мало-помалу растворяется в ней и не столь проворный народец приезжий.

— Не скажите, как до Филей проехать?

— “Филей”? Фили, Фили... Ой, не знаю... Ну так что, что в Москве живу, отродясь там не бывал.

— До Филей, говорите... Значит, так: в эту сторону до Арбатской езжайте, там переход и — до Филей.

Хорошо сказать “переход”, а если никогда не переходил.

—Сп-пасибо.

Отделанные гранитом и мрамором залы с рядами колонн, лепные повсюду узоры, рисунки, мозаики, подсвеченные витражи и... мало обращающие на все то внимания перемешивающиеся потоки спешащих по делам и на работу людей.

Утреннее метро. Езда в нем требует определенной сноровки: проскакать, никого не задев, по эскалатору, суметь увернуться от навстречу бегущего, не споткнуться о подставленную под ноги поклажу, вовремя успеть проскочить между смыкающихся створок дверей и не засесть кому-нибудь на колени в тронувшемся с места вагоне.

Усевшиеся в нем да и вставшие рядом тут же раскрывают свои чтива: газеты, журналы, ученые труды, все в формулах тетради, в которые, вычитав что-то, черканут еще карандашиком. Многие, кому повезло с местом, не прочь и доспать, включив в мозгу до нужной станции будильник. В эти утренние часы плотность людей в вагонах необычайная, и дверкам с наивным “не прислоняться” случается испытывать на центральных станциях ого какой напор. Но, при этой царящей внутри вагона сутолоке, нельзя сказать, чтоб все в ней были взаимно равнодушны. Не погрузившиеся в чтение и дрему осторожненько, иногда и украдкой, друг друга разглядывают, встретившись взглядами, отводят их в стороны и снова принимаются ими блуждать, отыскивая объект поинтересней. Много чего интересного можно здесь наглядеть: кто как выглядит, держится, во что одет, новые фасоны одежды, а то и просто чье-нибудь доброе, разумное лицо, без всякой фасонности. Встречаются и мало привлекающие внимание субъекты, одетые небрежненько, во что попроще, по утрам хмурые. Но в центре внимания, конечно же, столичные модники.

Вон два со взбитыми хохолками молодых человека в остроносых башмаках и узеньких брючках. Переглянулись лукаво и тут же опустили взор, чтоб не терзать его вошедшей старушкой. Напротив них тоже в беретике модница, в замысловато повязанном газовом шарфике. Подняла от книжечки взгляд и тут же привстала с виноватым “Садитесь, пожалуйста”.

— На следующей выходите?

— Выходим-выходим.

Особенно-то здесь не расчитаешься, не разоспишься. Пора пробираться к дверям. В самом деле, хватит метро. Выходим.

Центр. Неповторяющегося облика улицы, площади, бульвары, улочки и переулочки, по большей части без прямо-широких проезжих частей. Проехать по центру довольно мудрено: то и дело повороты, развороты, светофоры, милицейские жезлы, запреты на въезд и туда, и сюда. Встречаются и откровенные улочково-переулочные лабиринты, в которых неискушенному водителю хоть плачь. И здесь, в старом центре, ни одного похожего на другой рядом дома, домика, здания; они всех стилей, всех времен; но и так себе домики довоенной постройки на фоне современных безликих домов-коробок кажутся чем-то античным, не говоря уже о старинных, с барельефами, колоннами, пилонами, скульптурами, зданиях.

Впрочем, снующий по центру народ их просто так не разглядывает.

— Что?.. Где ГУМ? Да вот же он.

И сколько желающих в него попасть. Шажком, шажком, глядишь и внутрь засосет.

Да тут же кислорода нет. Зато чего здесь только нету: отделы галантерейные, канцелярские, спортивные с плотностью товара необычайной; отделы радиотоварные с ревущими пластинками; отделы обувные, почти неподступные; отделы гастрономические, потрясающие обилием свежайших деликатесов воображение и самих москвичей; отделы сувенирные с грудами поделок для захламления квартир; отделы второго этажа с уходящими вдаль рядами плотно навешенных курток, плащей, платьев, пальто, ко всем которым подошла бы стандартная бирка “для бедных”, кабы не цены.

Пробиваются, проталкиваются, протискиваются, норовя разглядеть нужный товар. Удивительно все ж крепкий у нас, прикативший со всего Союза народ: многие обегающие ГУМ, быть может, уже после Пассажа и ЦУМа, побегут и дальше приглядывать, примерять, покупать приглянувшийся наконец-то товар. Зорко вглядывается в каждую вещь покупатель: не сойдет ли как за иностранную? Крутит ее и эдак и сяк. Но нет — никак не сойдет. Наша вещь, она, и есть — наша вещь.

Покупок, в общем-то, не так и много, больше энтузиазма и борьбы.

Очередь. У, какая длиннющая. Куда стоит — не поймешь: начала нигде не видать. В никуда!?

— Чего давать-то будут?

— Да кто знает?.. Ждем.

Чего-то, видать, про себя все ж знают, нечто просто так будешь стоять в такой духоте.

Фонтан в центре ГУМа обдает кой-какой моросящей прохладой. Еще бы хоть не надолго пригасить стоящий здесь гул.

— Внимание! Найден кошелек! Потерявшего просим подойти в отделение милиции.

— Внимание! Если вы потерялись в нашем универмаге, встречайтесь в центре зала, у фонтана.

Морожнеца, что ли, поесть?.. Вкусно... Уж заодно и газировки с сиропом попить... Холодненькая, в нос вдарила. Чего б еще тут приглядеть? “Ювелирные изделия”. Ладно, допьем — зайдем.

Серебряные вазочки, подстаканники, позолоченные ложечки, рюмочки. На черном бархате серьги, кольца, браслеты, колье. А брильянты блестят как! Ух ты! Только минуточку... Это как же все рубли, без...копеек!? Сколько ж надо на такое работать? Даже если не есть, не пить, не спать, а только работать... Нет, этакого блеска не осилить. Пошли отсюда быстрее.

70-е.

Повернем-ка прям сейчас за угол и выйдем на большую площадь. Да, вот она, Красная площадь, всегда почему-то нежданно предстающая взору. Красная площадь! Она, широкая, мощенная волнами булыжных камней, с идущей от башни к башне кирпичной, с зубцами стеной. Правда, сегодня не с таким высоким голубым, как на открытках, небом. Но, все равно, она: с бродящими по ней туристами, с вечной любопытной возле мавзолея толпой, с торжественным, призывным боем Спасских часов. Кто только по площади этой не хаживал: со всего света цари, короли, императоры, президенты, правители. А уж сколько ее перетоптало простого-то люда! И чего только спокон веку здесь не вершили: и кровавые битвы, и лютые казни, и торжественные парады, и помпезные похороны.

Движется к Боровицким воротам народ, надумавший поглядеть кремлевские древности: православные соборы, с музейными диковинами Оружейную палату, колокол и пушку-Царей, — все то, что стащили на алтарь государства русского древние мужики. Глянули б они на все творящееся здесь сейчас — то-то б рты пооткрывали. А мы?

— Грандиозное строительство Кремля конца пятнадцатого - начала шестнадцатого века имело цель создать совершенно новый архитектурный облик Москвы, привести его в соответствие со значением города — столицы русских земель, — торопливо наговаривает возле Успенского собора экскурсовод приоткрывшей рот из далекой провинции группе. — Строительство велось при участии зодчих из других русских городов, а также итальянцев, приглашенных великим князем московским Иваном III, при котором завершилось формирование единого русского государства. Выдвинутые перед ними задачи не имели прецедента в русской истории. В художественном образе столицы должна была воплотиться владевшая в то время умами идея Москвы — “третьего Рима”, преемницы великих Римской и Византийской империй.

— Кремлевские стены соединяют двадцать башен. Очертания стен Кремля, подобно четырем своим предшественникам, имеют форму неправильного треугольника, напоминающего сердце, — вторит одному другой экскурсовод, недовольно взирая на группу школьников, предпринимающих попытку Царь-колокол добить.

Возле разнокупольного собора Василия Блаженного аквариумы туристических автобусов и с фотоаппаратами на изготовку группа дисциплинированно озирающихся иностранцев: в ровненьких на головках завитушечках стареющих дам, аккуратненьких, отутюженных старичков, спортивного вида девушек и парней.

— Мадам, месье, — собирает их внимание, без особого, впрочем, нажима, премилая, с чуть ироничным глазами женщина-экскурсовод. Скользнула взглядом по кремлевской стене и на минуту задумалась.

Что видят они здесь? Конечно же, дивятся такой не схожей с их архитектурой. За четверть часа им надо рассказать про Русь Петра, из нищеты начавшую свой новый путь самосознанья, про всю в дымах, почти без лика, молчащую Москву двенадцатого года да еще и про то, как поднимали этот над куполом флаг того же цвета, что реял и над Марсовым полем Парижа. Неужели ж, навертевши головы по сторонам и наменявши свое барахло на резные деревяшки с рашен водкой, только и уяснят себе, что побывали в большой, богатой стране, живущей за странную идею счастья в ужасно дискомфорте и изоляции от всех цивилизованных стран?

Внимают, однако, прилежно, в глазах изумленье детей. Ох уж это не переходящее ни во что при взгляде на наше и нас удивленье заезжих людей. Да ладно, пусть поглядят. Поразглядывают и наши лица. Да пусть глядят, на что хотят.

Там набережная Москвы-реки и Большой Москворецкий мост, а туда немного подальше — Большой Каменный. Если где-то здесь, между мостами, перепрыгивая Москву-реку, подвзлететь, то можно попасть в самую любимую операторскую точку на Кремль. И по сей день апофеоз редкого, преисполненного высокого пафоса, фильма обходится без чарующей панорамы отсюда. Откуда уж панорамисты снимают? Забираются со своими камерами на крыши домов или взлетают на вертолетах?

Башни стен, увенчанные рубиновыми звездами, белоснежные соборы, горящие золотом и в непогоду на них купола. Как пелось про это радостно и просто: “Утро красит нежным светом стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся советская земля.” Куда-то разбежались сейчас, побросав простые краски ликования, наши утренние поэты.

Но всему свое время. Вот и еще подзабытые кинематографическим оком, недавно так любимые им объекты. Уходящие вдаль величавые гранитные набережные и возвышающиеся над ними мосты, по которым бродили когда-то с песнями и первыми несмелыми надеждами экранные влюбленные.

Всегда малолюдны изгибистые набережные с бесконечной вдоль них чередой уже вовсю дымящих заводов и фабрик, с нескончаемой вереницей уже катящих по мостовым облепленных грязью грузовиков, легковушек, пикапов. Задвигалась, заработала, запыхтела дымами столица. Но все ж она не столько рабочий, сколько чиновничий город. Бессчетные на первых этажах магазины, почты, ателье, сберкассы перемежаются то и дело со всевозможными стройреммонтажами, союзучхозтрестами, машснабсбытами. Дома с архитектурой поприличней непременно при черной табличке: министерство или НИИ. Не существует проблемы, которую бы не взялась исследовать и разрешить столица. Занимающихся бумаготворчеством учреждений не счесть, и занимаемые ими площади вполне под стать территориям заводских гигантов, простирающихся по городу на многие километры и овевающих его денно и нощно своими ядовитыми дымами. В центре, надо сказать, воздух и без заводских гигантов не больно хорош: нет-нет, да вытряхнет из себя бензиновую гарь грузовичок или обкурит целый квартал едким химическим запашком фабричка; хотя изредка можно учуять в каком-нибудь переулочке и ласковый запах пекарни.

80-е.

А ведь уже обеденный час. Высунулись из столовок хвосты проголодавшихся очередей. Обеденный перерыв. С кефиром и булками прошли в платочках и перепачканной штукатуркой одежде низкорослые женщины. Судя по говору, не москвички. Разучилась столица выполнять простые работы, вот и зазывает на них согласных за не бог весть за какое жилье маяться в ней лимитчиков.

Чего они тут штукатурят? Вон свернули у останков старинной кирпичной ограды и уселись на свежеструганные доски возле приземистой, темнеющей глубокими, без окон глазницами, церквушки.

— Что здесь будет?

— А шут его знает.

Ясно — только тачку проклятую катите.

Много в центре этих увенчанных луковками церквушек, не дорушенных до конца лишь потому, что негде было хранить дрова. Теперь их взялись реставрировать, чего-то в них разглядев трогательное и совсем незловредное.

Как темно и сыро, даже в моросящем холоде снаружи, пожалуй, теплей и уютней. Низкие овальные своды, аляповатая по потемневшему камню резьба и кучи мусора на земляном полу. Лампочка под потолком. Кто-то там возится.

— Эй, привет, борода. Чегой-то ты туда забрался? Реставрируешь?.. У, злой какой. Не сердись, не буду тебе мешать, посмотрю только.

Так вот и будет по сантиметрику — тюк-тюк — весь день тюкать. Н-да, работка. Так вот, кто здесь храм божий различает.

— Прощай...

— А-ай, а-й.

Надо же — эхо. Колупай старайся, чтоб такому же бородатому лет через триста было, что колупать в затаившихся под куполами молящих страстно шепотах.

Ох уж эта трогательная старина, с уцелевшими кой-где названьями не больно больших улиц: Полянка, Ордынка, Волхонка, Солянка. Разумеется, улицы, что побольше, давно вековечат вождей имена. Хотя вдруг нежданно-негаданно явились из забвения Остоженка с Пречистенкой — иссякает в сердцах людей любовь к пролетарским вождям, да и новые наши правители стали грозиться всем этим Красносталетрубопроводным старые мирные их названья вернуть, что и кстати, ведь читающему про московскую старину и сейчас может сдаваться: древняя Москва в другом совсем государстве была.

А уже и потемнело не больно рассветившееся за день небо. Седьмой час. С гордым “В парк” пролетают по улицам, разбрызгивая лужи, такси.

— Лишнего билетика нет?

— Какого еще билетика? Неужели не видно, — одет-то как и авоська в руке, — что в булочную иду.

Да и так, и вообще по-всякому в театры сейчас стали ходить.

Виновато поглядывая, опасаясь безбилетной толпы, пробираются к театральным дверям входящие по одному, галантно и важно подводят к ним своих дам всех возрастов кавалеры.

— Все! Все! Товарищи! Товарищи! Да нет же у меня больше лишних билетов, — умоляет отпустить его продавший лишний билетик, пытаясь броситься вслед за счастливцем. — Как это? Как это сдачи не надо!?

Ну вот, те, кому повезло, прошли, и вот оно, театральное начало, — вешалка.

— Пожалуйста, ваш номерок. Бинокль брать будете?

— Нет, спасибо, не надо... А программку? — Программку дайте, пожалуйста.

У зеркал фойе поправляют нежными прикосновениями свои прически дамы, трогают узлы своих галстуков мужчины. Заполняются залы. Из оркестровых ям послышалась ласкающая слух увертюра настройки.

— Садитесь, садитесь. Сейчас начинают.

Темнеют залы — стихает гомон. Дрогнули и поплыли, раздвигаясь, занавесы. Сейчас, сейчас...

Уныло потолкавшись у театральных подъездов, расходятся не осчастлививленные лишним билетиком театралы.

Ну и куда теперь? Еще не поздно.

90-е.

Можно просто прогуляться по центру: по прошествии десяти лет его не узнать. Подновленные фасады старинных помпезных зданий, бережно отреставрированные старые особнячки, шикарно отделанные магазины, бары, кафе, рестораны, и даже небольшие магазинчики и ларьки не без претензий на некий дизайн. Ларьков в иных местах как в чаще деревьев, буквально не дающих пешеходу пройти. Но больше всего в центральных экстерьерах дивят пестрящие повсюду вывески, одна иностранней другой, и даже, что ни обычный троллейбус, автобус, трамвай, то непременно “Volvo”, “Topic”, “Kit-Kаt” и “Pall Mall”. Даже не очень и радуют возвращенные улицам их старинные имена: Тверская, Никольская, Маросейка, Ильинка, Варварка, Воздвиженка, — и явившиеся из небытия Мясницкие и Красные Ворота и Патриаршие пруды. Вывески на улицах как-то заметнее, и, если встретится таковая на русском, то опять же “Садос”, “Салита”, “Эрлан” и “Эдем”. Да знает ли это ларек, почему он “Эдем”?

— Скажите, почему вы “Эдем”?

— Не знаю, извините. Что хотите?

— Ах да, “сникерс” и “нескафе”, пожалуйста.

Уж скорей бы “Эдемом” мог обозваться Петровский пассаж. Кущи продаваемых в кадках деревьев, веющая откуда-то прохлада и среди блистающих салонных красот прелестные порхающие продавщицы-девы. И в нем есть все-все: все желаемое, мыслимое и немыслимое тоже, от чего буквально помутиться может разум. Правда, для нахождения желаемого нужно еще разобраться в этих “Nina Ricсi”,”Bali”, ”Rivoli”. Их пустынные салоны простой люд вообще посещать опасается, уж больно кусачи на всех товарах поверх латинских эсок две палочки.

Глухие шаги через зал. Открыв дверь салона, впустила в него запах дорогого парфюма стильно, шикарно одетая пара. Во взгляде холодное, без наигрыша презренье ко всякому, чей доход уступил ее приходу хоть доллар. У обладателей такого взгляда доходы значительны, и к некоему к прочим презрению просто обязывают, что и понятно; но вот, как вычисляется при встрече взглядов этот единственный доллар, то — таинство таинств.

Учуяв покупателей, вспорхнули стрекозами феи-продавщицы. Затрепетали в их с ярко накрашенными ноготками пальчиках дивные амбры.

— Вот это из новейшей коллекции, даме должно понравиться обязательно.

— Нравится? — подал той, усаженной в кресло, надушенный тампон кавалер.

Хладнокровно нюхнув, смолчала та.

— А это? — поднес он ей еще один благоухающий тампон.

— Нет!! — взревев, рванулась из кресла дама.

— Как знаешь, — выходя за ней, ледяно обронил кавалер.

Обычная ссора ничего не видящих вокруг себя богатых и сытых. Видно, шли что-то купить, да поругались дорогой.

Вмиг приуныли, приземлились парфюмные феи, лишь косо взглянули на так себе ввалившего в салон, пузатика.

— Духов мужских?.. И женских еще?.. Ну вот, если хотите понюхать... Это цены в доиче марках, а это вот в долларах.

— Заверните эти и эти. Только быстрее, некогда нюхать, — спешу.

— Да-да, — проворно заработали красочные пальчики. — Заходите к нам еще. Будем очень рады.

Может, стоит зайти в магазинчик рядом попроще. Правда, товар в нем не больно поймешь от кого; так, на ту тему все больше фантазии. Но много товару, и навешан преплотно. Это костюмчики, это блузочки, это юбочки. Вот эту, разве, снять посмотреть.

— У-й! Ой, как ты меня напугал!

Уселся тут в кофточки, юбочки, здоровенный какой, в пятнистой форме, чертов секьюрити. Ух, этот засевший на охране барахла десант.

Нет, пошли отсюда. Уж скорей бы снова в моду вошла чисто духовная жизнь.

А на улице...Ну и погодка. И зонты в такую не к чему: то сверху, то сбоку, то снизу обдаст холодной изморосью ветер. Пусты на Бульварном кольце промокшие скамейки; в поредевшей листве потемневшие от дождей деревья, кусты; редкие, втягивающие головы в поднятые воротники и высматривающие лишь под ногами лужи, прохожие. Мокнут в сумерках два каменных Гоголя, один в глубоком раздумье, другой — совершенно ушедший в печаль. И только малыши, в комбинезончиках и шапочках цветов недавнего осеннего багрянца, скрипят-раскачивают на бульварах качели, не замечая никакой непогоды.

Зима.

60-е.

Зима. Шесть утра. Внутри колодцев домов, мешая слабонервным спать, мерно скребут снег лопаты. Нет-нет, да зажжется на темной стене дома еще один квадратик окна, появится из дверей подъезда еще один спешащий на работу, торопясь, случится, не заметит припорошенной ночным снежком накатанной дорожки, поскользнется, чертыхнется, поднимется и, отряхиваясь на ходу, еще быстрей припустит к остановке.

Притормозив, перевел на перекрестке стрелку и подошел к остановке трамвай. В молчащем полумраке заполняются вагоны трамваев. Крепясь не нарушить утренней тишины, покашливает и сморкается измученный зимними простудами народец. Бывает, так зайдется кашлем в вагонной сутолоке такой замученный; лишь съежатся да тихонько вздохнут рядом попутчики. Все заморские инфекции первыми принимают на себя москвичи.

— За проезд, кто вошел, передавайте. А то топчетесь там на выходе, — нет-нет да нарушит кондуктор простуженное трамвайное безмолвие.

И в самом деле истолкались там, опасаясь на нужной остановке не выйти.

— Да пройдите ж в середину! — взовет к тем опасающимся еще только входящий.

— Тебе надо — ты и проходи, — буркнет ему выходящий.

— Это еще что!? — рванулась и легко массивным телом размела всех у вагонной двери кондуктор. — Я тебе!! — высунувшись из тормозящего вагона показала она кулак небезопасно примостившимся на трамвайной подножке. Соскочили с нее бесплатно прокатившееся студентики и побежали в свой институт.

Заспешили и школьники, прокладывая к школам дорожки в снегу. Остановился, огляделся с портфелем мальчишка и свернул к проезжей дороге, перебежал ее, отыскал в заборе между раздвинутых прутьев дыру и забарахтался в сугробе, пробираясь вглубь Измайловского лесопарка.

Чистый-пречистый такой везде снег. Все в инее ветки деревьев. И тихо так вдали от проезжих дорог... И никого.

Только чего это? Птички с красными грудками. И много их. Совсем как на картинке сидят, почти не шевелятся.

“Ух ты! Какие хорошие!” — уронив в снег портфель, потянул к ним руки мальчишка.

Видно замерзли, к нам прилетают, когда у себя на севере им еще холодней. Надо же такое, в белых покоях мороза, будто из сказки, виденье. А ведь тут, совсем невдалеке, как всегда, катят, гудят, грязнят снег машины. Едут впритык, едва не касаясь боками, да при том умудряются как-то друг друга еще обгонять. Притормозят неохотно на красный свет светофора, став, задрожат от нетерпенья моторами и по одному еще только предчувствию зеленого огонька ринутся дальше. Горе замешкавшемуся на переходе пешеходу, замечется туда-сюда между машин; не выдержит — крякнет на него гудком грузовик и выпустит, притормозив, из страшной ловушки.

Сколько ни крутись по спланированной паучьей сеткой столице, выберешься на Садовое кольцо. Троллейбус “Б”. Букашка.

— Четыре копейки есть?.. Влезаем. Поехали.

Места освободились. Можно присесть.

По обеим сторонам дороги солидные с нависшими карнизами серые здания, при барельефах, колоннах, портиках, башенках — по большей части все то, что строено давно. Отбрасывающие почерневший снег к тротуарам потоки машин, и останавливающиеся только у переходов спешащие кто куда пешеходы.

О! Солнышко показалось из расступившихся беленьких облачков. Часок-другой посияет, ослепляя снежным покровом крыш и дворов. Вон как оно заиграло в окнах высотных зданий, упершихся в небо высоченными шпилями башен. У подножия зданий широкие лестницы, ведущие к высоким массивным дверям, за ними отделанные гранитом и мрамором, все в зеркалах просторные вестибюли и холлы, большие с дубовыми паркетами квартиры. Какие живут здесь счастливцы. Да ничего, глядишь, и все так заживем. Много домов понастроим. Да еще не такое построим!

70-е.

А любопытно разглядывать помпезные фасады высоток. На барельефах тяжелые связки колосьев, корзины с дарами садов и полей, звезды, знамена; на крышах скульптуры людей с горделивой осанкой и взглядом преисполненным уверенности в избранном пути труда и чести и в то же время доброжелательности ко всем, кто избрал тот же путь. А где такие, в самом деле, люди?

Снует возле зданий суетная, точно заводная, толпа. Кто и взглянет наверх, едва ли задумается: зачем налепили сюда большущие пшеничные снопы и свисающие из корзин виноградные гроздья, для чего понаставили на верхотуры этих гордых людей и понатыкали туда столько башен те, кто эти дома возводил, ни сном ни духом не ведая ни о каких архитектурных излишествах.

Некоторые в скульптурах и барельефах тех времен здания, случается, привлекают пристальное разглядывательное внимание, так как проходить возле них небезопасно. Отремонтировать их то ли нет средств, то ли всем недосуг; и в местах, где уж очень опасно ходить, развешены решетки.

Решительно снимают с себя все украшения и помпезности коробки-дома, выстроенные недавно, и хоть ходить возле них неопасно, но разглядывать их придет в голову разве что отыскивающему нужный дом или проезжающему мимо, глядящему от делать нечего в вагонное окно.

Солнца как ни бывало, все небо в набежавших белых облачках. Фу, сколько можно в этом несмолкаемом гуле, минуя площади, переезжая мосты, ныряя в тоннели, пережидая светофоры, кружить по Садовому кольцу. А, кстати, где мы?

Подъезжаем к проспекту Калинина — нашей новоявленной архитектурной гордости. Здесь и сойдем.

Высоченная, заметная издалека, череда бетонных книг-домов, предваряемая почему-то уцелевшей с 17-того века крохотной умильной церквушкой Симеона Столпника на одной стороне проспекта и на другой стороне его череда магазинов за одной монолентной стеклобетонной стеной. Шагающие от магазина к магазину люди. Каждый третий шагающий здесь — не москвич с тугим кошельком и решимостью — закупить все то, чего в его провинции нет. Однако не все на Калининском по одной лишь торговой надобности, есть и поспешающие в его отдаленный от магазинов конец, к окруженному высокими квадратными колоннами и каскадами ступеней зданию с барельефною вдоль фасада лентой и множеством на крыше скульптур. Если миновавшему все столбы, все ступени удастся открыть одну из самых тугих в столице дверей, он очутится в святая святых — в книжных покоях “Ленинки”.

Здесь и в самом деле как-то тихо, покойно, однако народу в просторных залах, холлах, коридорах вовсе не мало. Отыскивают что-то нужное роющиеся в бессчетных ящичках картотек; шелестят страницами, скрипят перьями усевшиеся под зелеными абажурами за старые все в инвентарных номерах столы; и томятся ожидающие у нескончаемых книжных, движимых транспортерами, потоков.

Ого, сколько книг тот сутуленький понабрал и библиотекарше шепчет:

— Извините, ради Бога, я в заказе еще сорок восьмой том поминал. Удастся ли сегодня его получить?

— За ними, профессор, через полчасика подойдите, пожалуйста.

— Премного буду вам благодарен.

Ему тома еще одного не хватает!! Что набрал — снесет ли? Нет, ничего, таки-дотащил до стола, сложил аккуратненько в стопочки. Из старенького, потертого футлярчика очечки извлек, платочком протер их, напялил на нос, сразу три книги на нужном месте открыл и... Да тут таких, как он, много. А ведь вроде б доказано, что “многознание уму не научает”. Ан нет, не верят такой они истине. Вон все идут и идут, поднимаются выше и выше по старым, стертым ступеням, иные уж прямо кряхтя и шатаясь, упираясь из последних сил в палки.

Однако уже начитавшимся книг до рези в глазах можно и передохнуть, да и перекусить не мешало бы.

80-е.

Забрести, разве, на старый Арбат, он теперь не проезжий.

Любопытное место для любопытных. Мощенный камнем сплошной во всю улицу тротуар, бережно отреставрированные старинные дома и домики, повсюду магазины, магазинчики, рестораны, бары, кафе. Посредине улиц скамейки, тумбы для цветов (зимой для снега), стилизованные под старину фонарные столбы.

Но в антикварных, здесь же, лавках и настоящей старины... Сколько ж ее! Подумать только, столько лет все это хранилось в тесноватых московских квартирках в потаенных шкафчиках, сундучках, уголках и вот теперь ожидает здесь новых хозяев-хранителей. В старинных патинах, потертостях, царапинах из меди самовары, из бронзы статуэтки, канделябры, часы, в серебряных окладах иконы, стальные сабли, кортики, мушкеты, всех времен, народов монеты, и много всякого-всякого, сработанного предавно и со вкусом, причем, преотменным. Чего совсем нельзя сказать про то вон, что на прилавках и лотках на улице, свеже-расписное, ярко-матрешечное, на что б не смотрели глаза.

Зато вдоль стен домов настоящая картинная галерея, и прелюбопытная. Картины от легоньких, размером с ладошку, до массивных, в тяжелых багетах. Написанные пастелью и маслом картины красивотелых венер, абстрактные цветные размытости и черно-белые кубы, натюрморты с горящими на них свечами, пустоглазыми черепами и атрибутами древности; просто прилепленные к холстам куски железа, пучки соломы, бабочки и прочее, прочее; но... преобладает все же родной, мирный пейзаж. Самый дежурный на нем сюжет — лесок, опушка, церквушка. Видать на такое-то и спрос. Конъюнктура в этих делах ого-го!

Какие миленькие акварельки. Вот только закружившие над ними снежинки. Не попортили б их. У-у, да их же несколько чемоданов. Артель ли их рисует, или одна вот эта худенькая в потертой кроличьей шубке художница, что решила от снега кой-что в чемоданы прибрать.

— Купите, девушка, пейзаж. Не дорого ведь.

— Денег нет.

— И у меня .

Печальные, однако, признанья.

А это что? Икона! А рядом... Рублевская троица??.. Она!!

— Сколько стоит?

— Пятьдесят — эта, и эта — пятьдесят. Обе будете брать — червонец уступлю, — обещает в добротной дубленке “Рублев”. А уж какая на нем собачья ушанка, того гляди, гавкнет, а то и куснет.

Лучше, наверно, бесплатно на стенах домов стихи почитать. Ого, сколько стихов. Уж не те ли самые, что в шестидесятых читывали на площади по ночам Маяковскому? Да нет, штампы учреждения на них — лояльные.

“О, выспренность рифм, О, дерзновенность мазков В стращающих заумью аллегориях и притчах В несть числа архаизмах и иноязычьях...”

Н-да, без энциклопедических знаний и познаний всемирной словесности поди разбери — про что все то. То ли это без понимания токмо чувствовать надо, то ли... Усложнилось, однако, искусство.

— В последнее время жизнь ваша складывалась так, что вы искали душевного отдохновения, и в то же время как бы сами его избегали, — тихо, серьезно вещает молодой человек, углубившись в изучение тоненькой ладошки томной, в котиковом полупальто, дамы.

У кого ж жизнь складывалась в последнее время иначе? Но все равно интересно послушать. Не получится: заметив внимание, сдвигает в сторонку свою подопечную гадала.

— Нарисоваться не хотите? — дует себе в кулак с карандашом стоящий у мольберта художник.

Чтоб выйти с таким же красным носом, как эти, что, нахохлившись, позируют на холоде притопывающим возле мольбертов художникам.

— Не хочу.

Собравшиеся в плотный кружок любопытствующие — что в нем? Прямо на заснеженном тротуаре три на дощечке наперстка. Над ними засучивающий рукава пальто играла.

— Так! Внимательно. Все смотрят внимательно. — Этот? — приподняв наперсток, показывает он крохотный шарик. — Выиграли! Поздравляю, но не от души, — торжественно преподносит он двадцатипятирублевку здоровенному парню. — Рискуйте, товарищи, рискуйте. Кто сейчас не рискует?

— Эх! Сколько дашь? — передернув плечами, отделяется от любопытствующих бойкая на вид женщина. — Золотое. Сама двести платила.

— О! Я гляжу, вы рисковая дама, — крутит в руках ее колечко играла. — Похвально. Но больше сотни дать не могу, сам рискую.

— Давай. Проиграешь — сотня с тебя, — задорно отмахивает рукой все сомнения “рисковая дама”.

Перекусить все ж надо. Запах уж больно аппетитный, шашлычный. Съедение кооперативных блюд зачастую так и проходит под обсуждение, во сколько раз стоимость блюда превышает его себестоимость. И на самих новоявленных кооператоров еще смотреть непривычно, здоровые, сильные. Однако как аккуратненько и осторожненько разливают по крохотным чашечкам кофе, нанизывают на бокалы кружочки лимона, накладывают на мороженые шарики по ягодке. Облик у большинства из них южноватый и выговор... Если наводнение этими людьми столицы будет продолжаться, то лет через десять в новой грамматике числительные пять, шесть, семь и т.п., свои мягкие значки откинут.

О! Музыка. Духовая.

— “Бес-ссамэ, бес-ссаме мучо...”

Окружившие музыкантов люди, на снегу кружечка для мелочи. Чуть поодаль еще двое, себя окруживших. Декламируют стихи: один — Маяковского, другой — что-то еще революционней того. Не исключено — свое.

Снежок посильней припустил. Едва перевалит за полдень, часок-другой посветится небо и начинает темнеть. Пакуют свои картины продавцы-художники. Настал других муз черед. Вынул из чехла паренек гитару и, отбивая по струнам, запел. В трех шагах не слыхать. У! А там — вот это голос! Как вдохновенно и верно выводит старинный русский романс. И лицо у мужчины простое, хорошее. Такому б и бросить, но рядом ни кружечки, ни кепочки. Поет просто так. А побаивались, что все здесь одни рок-поп-металлисто-неформалы оккупируют. Ан, нет!

Легки на помине! Заскорузлые, пробитые мириадами клепок кожанки, порезанные и заплатанные джинсы, выбившиеся из-под банданчиков чубчики, косички, ленточки. Аж холодно на такое смотреть. Монмартр-то здесь, он, конечно, Монмартр, но ведь не на той же совсем широте. Но ничего не поделаешь — фасон надо держать. Да и в глазах такая решимость жить скоро, недолго, и главное — не как все.

Брякнув металлом доспехов, уселся на тумбу со снегом парнишка, тряхнул шапкой кудрей и в ухе серьгой, с вызывающей дерзостью сплюнул — загляденье и только. Э, только чего ты, “ загляденье”, все плюешь и плюешь?

— Будешь столько плевать — всего себя выплюнешь.

— Плевать. Не это главное.

— Пожалуй... Эй, а главное что?

Не ответил. С места сорвался. Дела. Деловой.

— Все-все, мадам, проиграли. Как говорится: теперь в любви вам... — заслышав негромкий свисток, встрепенулся играла, не доутешив “рисковую” в совершенном отчаянье “даму”, сгреб наперстки и шарик в карман, откинул дощечку, оторвал от себя вцепившуюся было “даму” и дал стрекача.

Поглядывая по сторонам, шагают в валенках милиционеры. Остановился, широко расставив валенки, один, всмотрелся в темный переулок, втянул ноздрями и, что-то учуяв, поднес к губам захрипевшую рацию: ”Здесь они — передай”.

А и впрямь кто-то там в подворотне есть, и не один — много их, не желающих выйти на свет.

Сильнее завьюжило, и до срока померк и так не долгий зимний день. И холодает как будто. В тесных вечерних троллейбусах и автобусах, кроме взрослых, с бледненькими личиками дети, возвращающиеся из придуманных родителями добавочных школ, секций, бассейнов. Хлопают сонно глазами, усевшись на одно сиденье вдвоем. На окнах лапчатые узоры морозца, ничего через них не видать. Сложив губы трубочкой, подышал, подышал мальчик на морозный узор, глянул в оттаявший глазок; “Смотри-ка, — толкнул уснувшего рядом приятеля, но сонно хмыкнув, тот глаза не открыл, и снова прильнул к глазку мальчик.

Мелькают калейдоскопом в темноте огни машин, светофоров, домов. Показались вдали огни Университета и подсвеченный прожекторами над его центральною башнею шпиль.

Седьмой час, но еще не опустели университетские аудитории и коридоры.

— На лекцию идешь?

— Иду-иду. Пошли быстрей.

Эх, пораньше б придти — опоздали. Огромная аудитория, но яблоку некуда падать: плечом к плечу стоящие в проходах люди, сидят — пришедшие за час, за два. Напрасно приподнимаются на цыпочки вновь подходящие к дверям: ничего не видать, не слыхать. А послушать хотелось бы. Долго-долго молчавший историк будет наконец говорить.

Все — начал лекцию. Двери прикрыли — совсем ничего не слышно. Но не расходятся оставшиеся в холле: обещали — подключат трансляцию. Рассаживаются на кресла, на батареи, даже на пол.

Подключили. Наконец-то.

— Итак, закончив с теорией непересекаемости мирской и духовной плоскостей в русском сознании, я бы хотел отметить... э-э... еще одну, быть может, чисто русскую особенность бытия указанной эпохи, — с расстановками набирая в фразы слова, замямлил из динамиков историк.— Русские, вообще, на мой взгляд, склонны к разбеганию на огромные пространства, всегда убегая от несвободы, притеснений и несправедливостей. Таким образом, ими завоевываются значительные территории, которые потом ( Ну что с ними... э-э... делать?) отдаются, дарятся, присоединяются к тому самому государству, от которого они когда-то сбежали. Тенденция отдавать все лучшее, диковинное, наипрекрасное в ведение центральной власти сохраняется, по-видимому, и в последующие эпохи. В России и до последнего периода, на мой взгляд, как и во всяком самодержавном государстве, всегда как бы существовал этот центр самодержавия, некий город (ну, Петербург или, скажем, теперешняя столица), который один имел право решать, как жить другим городам и селеньям провинции. Самостоятельной политической жизни провинция никогда не имела. Повинно в столь презренном отношении к периферийной жизни, на мой взгляд, не столько тираническое влияние этого самого центра, сколько... э-э... доходящая до детскости фантастическая вера в праведность этого самого центра. Аналогичные процессы имели, очевидно, место и в другие эпохи в других тиранических государствах. В какой-то степени иллюстрацией сказанного мною мог бы явиться роман Франца Кафки “Замок”. Там, если помните, на некоей горе стоит замок, в котором, собственно, и сосредоточена центральная власть. Что происходит внутри замка, никто точно...э-э... не знает, но время от времени оттуда наезжают какие-то чиновники (бюрократический аппарат огромен и страшен — ибо в его руках карающая власть), действия и предписания этих чиновников совершенно неясны и зачастую лишены... э-э... какого-либо здравого смысла. И жизнь простых людей, не принадлежащих замку, тоже теряет смысл, доходя до абсурда. Человек не знает, надо ли сеять хлеб, строить дома, любить... э-э... жену, детей, то есть делать то, что веками делало его существом созидающим, красивым. Главным смыслом жизни людей становится преклонение перед высшей замковой властью, которой доказать даже лояльность тем же людям вовсе не просто: игра предписаний бюрократической машины совершенно... э-э... непредсказуема...

Строчат что-то за историком в свои блокноты, тетради студенты. Те, кто не пишет, внимают недвижно. Интересные, с бродящими по ним тенями раздумий лица, все разные, но в них нечто единое, какая-то готовность прослушать немыслимое число суждений, теорий, идей, чтоб те принять - не принять иль просто узнать в них свои.

В университетских парках неясный в кружащем снегу свет фонарей, на проложенных в снегу дорожках аллей направляющиеся домой студенты и преподаватели, все больше для бесед парами, парами; о чем-то, жестикулируя, рассуждают и спорят.

Эти-то все парами. А как там те, теориями неотягощенные, что в темном переулке стаями?

Загасив свет, прильнули к окнам жители арбатского переулка. Две группы парней в телогрейках и куртках что-то друг другу кричат. Кажется, пошли на сближение: группа на группу.

Ярко вдруг все осветив, влетел в переулок милицейский автобус, затормозил, распахивая двери, и поспрыгивали из него с дубинками в касках блюстители.

— Всем разойтись!! Быстро всем разойтись!! Расходитесь давайте! — заорало из рупора.

— Менты вы легавые! — отступая, набычились парни. — Кого защищаете!? Они в Москве не живут! Пусть катят в свою деревню вонючую — им здесь нечего делать!

— Ну ты!! — схватил орущего здоровенный в каске милицейский богатырь.

— Пусти! Отпусти! — бросились отнимать парни дружка.

Легко всех пошвыряв, поднял богатырь оброненные ими железки и отшвырнул их подальше в сугроб.

Нет, сегодня не получится драки.

— Ща бы Сталина сюда, он бы им мозги по-быстрому вправил, — заметил, снимая каску, последним залезший в милицейский автобус.

— Да на кой он им, первобытный. Учить их надо, чертей... — вздохнул ему офицер.

Да, а как там те, которые учатся? Два часа идет лекция, а они все сидят, стоят — слушают. Правда, в холе с пола кой-кто повыше сумел пересесть. Вон еще один с кресла привстал и — тут же заняли его сразу двое, слетавших за пирожками в буфет.

— А теперь, с вашего... э-э... позволенья, отвечу на ваши записки. “Как вы относитесь к существующей ныне власти? Ответьте, по возможности, не лу... не... лу..., — вчитывается историк в записочку,— лукавя, по-видимому.” Видите ли, мне довольно трудно сейчас сфантазировать, что бы могло быть вместо власти сейчас существующей... и... э-э... что касается моих по этому поводу лукавств... Не знаю, знает ли кто, что большую часть своей жизни я провел в местах, называемых почему-то не столь отдаленными, так что потерять что-либо в теперешнем моем положении, лукавя или не лукавя, мне, полагаю, едва ли удаст...— гаснет в смехе ответ историка.

— “Что вы думаете по поводу несовместимости психологии русской души с менталитетами других народов?” Ну, существуют теории наличия национальных психологий, быть может, есть и национальные души. Я не склонен разделять существующих по этому вопросу крайних суждений. Но что касается несовместимости... то, наверное, для того, чтобы совмещать несовместимое и существует....э-э... любовь...— взорвал аплодисментами аудиторию историк. Очки даже снял, изумленно ее оглядел. Что ж такого сказал? — вроде бы, только...“э-э”... очевидное.

Третий час в такой духоте сидеть, стоять и слушать мямли старого профессора-историка, уж то ли дело — разошедшихся сейчас ни с того ни с сего на консерваторском концерте музыкантов. В третий раз рванули на бис: терзая струны, трясут взлохмаченными головами смычковые; задыхаясь, дуют трубные; расшатываясь, изнемогает от напряжения пианист. В мягких креслах замер под иконами композиторов зал. Весь подавшись вперед, дрожит тревожимый звуками юноша. Взвиваясь, летят, чаруя гармонией, звуки, не давая дохнуть, вознеслись в последний раз до небес, приспустились и стихли.

Кончилось! Все! Все! — откланиваются, отдыхиваются в сбившихся манишках музыканты.

“Да все ли?...” — кинул юноша взор на преисполненного вдохновения Чайковского в кресле за нотной, чугунной оградой. Силясь отделаться от не смолкших в голове его звуков, скрыться от них в повалившем густо снегу, бросился юноша прочь, почти побежал.

Грохнув колокольным боем, остановили его на площади куранты, пробили полночь и стихли... Непонятное место в ночи. Рубином тлеющие звезды башен, ступенчатая пирамидка мавзолея и вдоль высокой кирпичной стены заснеженное кладбище. Пустынно и тихо возле неподступной кремлевской стены, поглотившей молча столько посланных ей любовей, надежд и отчаяний. Что ей до тоскующих где-то в снегах далеких окраин.

90-е.

Спит или мается бессонницей в своих постелях столица, не вся она, правда, в постелях и спит; у многих ночная жизнь основная, и в полночь — начало ее.

Разлетались, рассвистались игнорирующие светофоры иномарки. Открылись и ожили поджидающие их хозяев все сорок сороков ночных клубов, кафе, ресторанов, игорных домов.

— Так, оружие, наркотики есть? Ручки вот так, пожалуйста, приподнимите — посмотрю... Так, все, спасибо, проходите, пожалуйста... Так, оружие, наркотики?.. Пистолетик туда под номерок сдайте, пожалуйста, и ручки вот так...

В не рассеивающемся полумраке причудливые интерьеры. И какие! От самых примитивных с пыльными из фанеры макетами до самых что ни на есть роскошных, имитирующих все то, что, может статься, наличествует лишь в параллельных мирах. Блики свеч, неярких светильников, запахи сигаретных дымов, дорогих духов, дешевеньких дезодорантов, спиртного, кофе, пива и грохотня барабанных ритмов, заглушающая гомон тусующихся.

Тусуется, в основном, молодежь, но встречаются и люди постарше. Хотя кого здесь только нет: народ коммерческий, богемный, спортивный, охранный, путанный, просто студенты, просто бездельники, и, конечно же, “новые русские” (многие из которых совсем и нерусские); поговаривают, что бывают здесь и бандиты, которых неопытным глазом не различишь, но и опытные глаза имеются тоже.

— Сюда, сюда, проходите, пожалуйста, — выделив из всех всего в “от Армани” мужчину, почтительнейше тому поклонился в нашейной бабке распорядитель, подсадил его к отдавшему во всем предпочтенье Версаче мужчине, не забыв поклониться так же тому, и подманил неприметно еще одного в бабочке и с полотенчиком, весьма поспешно к ним подсеменившего.

— Предлагаю — сорок, — едва отсеменили “бабочки”, изрек негромко который от Армани.

— Нет, я прошу шестьдесят, — возразил ему от Версаче который.

Эти пришли сюда делать дела. Ну их. А там вон... Точно он, как живой: небритый, с бантиком косичка, в глазах тоска, в руке рюмка. Наш известнейший мэтр, наш бард, наш певец. Может, спеть пришел, а может, просто расслабиться.

А еще-то кто тут есть, чтоб поглядеть? О, какие тут все свято блюдущие стиль: яркоцветные рейверы, чернокожаные техно, рваные панкушники, в недоступно-шикарной дороговизне нувориши и готовые к приему в психушки фрики. Все упертые в избранный стиль и готовые отдать за него чуть ли не жизнь и уж, само собой, отдавшие ему всю свою душу. Встречаются здесь и специ по стилям, одетые зачастую проще простого, но посвященные во всю представляемую здесь атрибуть. Кто-кто, а уж они-то прекрасно знают, что означает какая наколочка-наклеечка, болтающаяся на ухе сережечка, чья вон та скучающая, с коровьими глазами, дочка, почем часы-роллеры на руке того вон редкостного скромника. Да не это одно им известно. Темновато, конечно, но в глазах их... да разве в силах они скрыть свое посвящение в... таинства, как сейчас положено думать, жить, веровать, есть, пить, одеваться и даже... любить.

О, эти тревожащие молодые умы стилевые шики, доводящие до шоков их простоватых отцов, матерей. Да и что молодым до не ведавших ни про какие стилевые изыски родителей, привыкших к серьезному и нищеватому во всем единообразью; кончились их смешные моды, их глупые устои, их скучные времена; не почувствовать, не вобрать им завитавшей над миром дозволяющей все, все! энергетики.

— Дед, отлипни, — осадил немолодого повесу парнишка, отдавший предпочтенье другому, в портупее и шортиках. — Пошли, Наташк, танцевать.

Это — Наташка? Из-за этого унисекса их, как говорится, фиг разберешь. Впрочем, что за беда, разберут, кому надо. Выбраться надо на свет.

Вон яркий свет над рулеткой. Закружил, запрыгал маленький шарик.

“Ну же... ну. Тормози. Тормози!.. Эх, зеро! Ч-чертово зеро, опять проиграл. Еще надо ставить! Еще!” — дрожащими руками сложил в стопку фишки побледневший игрок и протянул их крупье.

Приглушили, распустив танцующих, музыку, другую потише поставили. На эстраде только один в длинном балахоне, выступающий страусом стриптизер. Издалека, однако, разоблачаться начал, с ботинок и носков. Приподнял брючину и сам залюбовался своею же ножкой.

— Ну пошли, — игнорируя ножку нарцисса, потянула за собой толстячка-коротышку в бижутерной мишуре дама-тростинка. — Ну быстрей, ну быстрей же, — проведя мрачноватыми лабиринтами, заторопила она его, выводя в холл гостиницы на свет.

— Э, нет, торопиться не надо. Документы, пожалуйста... Так... Вы в гостинице проживаете. К вам претензий нет, проходите, пожалуйста. А вот дама со мною пойдет. Пошли... Пошла, — подтолкнул даму нарисовавшийся некстати мент.

— Толик, ты что, сдурел!?

— Начальник просек тебя, велел привести.

— Ну, Толик, ты что? Давай, как всегда, — приоткрыв сумочку, потянула из нее зеленоватую бумажку дама.

— Сказал, сегодня нет, не получится, — загасил внезапный к зеленой бумажке порыв Толик-мент. — Не ной. Пошла, сказал.

Убрала со вздохом бумажку и пошла первой дама, прекрасно зная маршрут. Ступила за закрывшуюся за ней решетку и с “Привет” подсела к подружкам.

Музыка погромче зазвучала, но все никак не доразденется страус-стриптизер. Уж почитай ничего на нем не осталось: трусы да крестик на шее. Аж замерз — ежиться начал. Ну снимешь последнее? Ну и чего? Во многих глазах глядящая в никуда откровенная скука.

А эти Армани с Версаче которые, как они?

— Сорок пять.

— Пятьдесят пять.

Все свои цифры бормочут. Ни спиртного, ни курева себе не позволили, к закуске едва притронулись, минеральную тянут. Себя берегут. Того, что имеют, на несколько жизней может хватить. И каких! Так что стоит себя поберечь... постеречь. Из последних сил таращится, озирается усевшаяся рядом охрана, порядком уже обалдевшая от световых мельканий и музыкальной грохотни.

Аж шатаясь, вышел на улицу в пух проигравшийся, пробрел, не видя ничего перед собою, квартал и плюхнулся на землю без сил.

— Молодой человек, на снегу ведь сидите — простудитесь.

— Что? Час который?... День какой? Месяц?.. Год?

— И век подскажу, только бы лучше привстать вам сначала.

— А вы... ты, дед, пасешь что ль кого?

— В каком вы ввиду имеете смысле?.. — задумался простоватый с виду в потертеньком пальтишке “дед”. — Ах, ну да. Стихи.

— Стихи??

Подняли оба глаза. Кончился снег, все прикрыв белым, спящим покоем, и открылся над ним усыпанный звездами небосвод.

Весна.

70-е.

Ого, сколько на остановках народу, и подходят еще и еще. Восьмой час — утренний час пик. Зорко вглядываются вдаль ожидающие свой автобус. Показался какой-то. Не 642-й? Нет, 623-й. Уж пора б и 642-ому... Наконец-то.

Пыхтит, пыхтит, дергает створки дверей, не зная, как отъехать, автобус. Но стоп! Еще один бежит. Бежит, бежит. Подбежал, привскочил на подножку, поднатужился, пропихивая застопорившихся на входе, подергал заклиненные створки и, едва те сомкнулись, замер, как шмель в щели, ко всему привычный молоденький москвич.

Едем. Повсюду скучная, однообразная для всех новых районов панорама. Бесконечная череда серых призм-домов из серых прямоугольников-блоков. Куда ни глянь: призма в череде прямоугольников балконов и окон, поставленная так и призма в той же череде, поставленная этак. Чрезвычайно, наверное, эффектно смотрелась эта их расстановка на архитектурных макетах. Ни колонночки, ни арочки, ни башенки, ни узорчика — ни-ни не разрешила домам новейшая функциональная до ужаса архитектура. И разве что разрушитель-время, борясь с этим царством безличья, что-нибудь в нем пооблупит, понадтреснет, покорежит.

Все прошлецкие “дома-крысятники”, построенные, как утверждал один наш словотворец, исключительно “союзом алчности и глупости”, перед этими домами его “будетлян” кажутся теперь просто чем-то античным. Хотя все так же и признается, что... ”город — точка узла лучей общей силы и в известной доле есть достояние всех жителей страны”, и что “за попытку жить в нем гражданин страны не может быть брошен в каменный мешок крысятника и вести там жизнь узника, пусть по приговору только быта, а не суда.” * ( В. Хлебников).

Однако не это сейчас тревожит. Чего-то встал и стоит автобус. Впереди, насколько видать, машинная пробка. Что случилось?

Вдоль всей трассы машущие на ветру крылышки двух флажков, красного и разноцветного и кричащие в мегафоны освобождающие от машин дорогу гаишники. Кого-то встречают. Скоро должен проехать.

Заглушив моторы, задымили сигаретами водители. Не выдержав духоты, поднатужившись, приоткрыли пассажиры давно не сдвигавшиеся оконные створки и дружно втянули ноздрями дух показавшейся из-под снега земли.

Э, кажется, едут.

С холодным прищуром проводили взглядом водители кортеж черных машин и, ни секунды не медля, включили моторы.

Нескончаемая вереница движущихся к метро автобусов. Едва высадят всех до единого, и тут же поворотят назад, чтоб, снова набившись битком, прикатить сюда. Лавины рвущихся к метро людей. Многие, прокатив с пересадками из конца в конец на метро, поедут и дальше на троллейбусах, автобусах, трамваях. Редкий москвич, проживая в одном конце города, не сыщет себе место работы в другом.

Солнышко, еще не жаркое, но яркое и желанное, поднялось взглянуть на утренний город. А дух, гоняемый уже совсем не холодными, не резкими порывами ветра, даже, можно сказать, ветерка, ну просто луговой. Откуда? Где нет асфальта, проплешины влажной земли, да не сгнивающий мусор. Еще ни травинки зеленой не вылезло.

Первыми учуяли дух весны дети и птицы. Постояв пять минут возле детской площадки, можно просто оглохнуть. А что вытворяют совсем переставшие бояться людей воробьи, стаями облепившие в набухающих почках ветви деревьев! Ускакали подальше мрачные осенне-зимние вороны, не их теперь время. Вычирикивая трели, не смолкают обнаглевшие совсем воробьи, и даже голуби, и те, воркуя, что-то им подкудахтывают.

Ожили парки, скверы, бульвары. Покачивая малышей в колясках, не торопятся гуляющие мамы; забывая поглядывать на подопечных внуков, заболтались на скамейках бабушки; праздно сидеть на скамейках, читая газеты или рассуждая о былом могут позволить себе только солидные пенсионеры-мужчины. Хотя в такой денек кто только не выползает на божий свет. Кряхтя, усаживаются на лавки покурить, порезонерствовать и невзрачные красноносые дядьки, еще задолго до пенсионного возраста обзаведшиеся какими-то нервозно-раздражительными болезнями, не позволяющими им работать, но совсем не мешающими день-деньской рыскать по городу в поисках дрянных этиловых напитков. Ох, сколько они на своем веку повидали! Какая смелость, какая дерзость в сужденьях о том, о сем, о былом. А сколько всего они предчувствовали, знали, еще тогда, давно, когда еще никто про то ни сном ни духом не ведал. Ох, эти дядьки, смелые задним умом! Старушки (их несравненно на лавочках больше), те тоже не прочь повоспоминать, повздыхать, но недолго. Если даже в одной руке у них палочка, в другой непременно сумочка, на дне которой кошелек. Уж если когда и идти в магазин, то сейчас, пока меньше народу.

Какая худенькая антикварная старушка, тяжело опираясь на палочку, идет по Соймоновскому проезду. Однако без сумочки. Чай, ровесница ей, облезлая на ней енотовая шубка, головкой потрясывает, но взгляд горделивый и, видать, по давней привычке все вскидывает вверх подбородочек.

Остановилась у сказочного в языческой мозаике домика, головку запрокинула, пытаясь что-то там наверху разглядеть, уныло ее опустила. Коснулась тощенькой ручкой стены. Уж не плохо ли ей?

Резко вдруг с обезумевшим взглядом от стены отшатнулась, трижды плюнула, устремив взгляд на курящийся банным паром напротив бассейн.

— Бабушка! Бабуля! — в тревоге подлетела к ней девочка в курточке с колпаком. — Что ты!? Что!? Пошли! Ну пошли, — огляделась в смущении (не увидел ли кто безумия бабушки?) и потянула ее за собой. — Что ты всегда на этом месте плюешься? Что ты, что ли, верблюд? — насупившись, принялась негромко выговаривать бабушке девочка. — Не буду больше с тобою ходить никуда, да еще возле домов по часу стоять.

— Так ведь я красотою любуюсь, — глянула бабушка виновато на внучку. — Давеча, помнишь, милая, кто тут живал, говорила тебе.

— “Давеча, давеча”, — заворчала та было, но воскликнув тут :”Ах!” — все позабыв, скакнула и пригнулась к блеснувшей на асфальте монетке. — Гляди-ка, бабуль! Рубль! Целый рубль! Молодец я, скажи? Молодец? — радостно закружилась она, держа на ладошке монетку. — Знаешь, сколько мороженых можно купить? И тебе, и мне, и еще...— примолкла она, вычисляя что-то в уме.

— Ах, Катенька, милая, так ведь кто-то ж его обронил, — печально отвернулась от девочки бабушка.

— Ну вот, — снова насупилась девочка, — как всегда, пренеприятное что-нибудь скажешь, — постояла, вздыхая, опустилась на корточки и, разжав кулачок, оставила на асфальте монету.

— Ты мне, как спать-то ляжем, все-все про те дома снова будешь рассказывать, — поймав руку бабушки, проговорила девочка, — и как у вас все там было красиво и чинно, и какие у вас там были балы. А мороженое все ж купи. Купи! — топнула ножкою девочка и, стряхнув с головы куртки колпак, вскинула вверх подбородок.

Ну, упрямка! Профиль точеный, а, главное, взгляд — все от бабушки.

А час уж обеденный. Загрохали посудой кафе и столовые. Чтоб ею погрохать, надо сначала выстоять очередь. Кому некогда, может отыскать неопрятную забегаловку, вбежав в нее, сжевать черствый пирожок, обжечься кисловатым кофе и быстро убежать.

Хорошо, с комфортом и без стояния в очередях пообедать можно только в центральных дорогих ресторанах: дороговизна охраняет их от избытка посетителей. Конечно, не просто обмозговать, на какую сумму может приговорить тебя официант, но как-то стыдно всю жизнь мяться да скаредничать. Да заработаем. Пропусти нас, черный в желтых лампасах швейцар, и не делай вид, что впустил в Швейцарию. Днем у вас откровенная скука: тоскующие в пустоватых залах единичные посетители да перебирающие посуду, скатерти, салфетки сонные официанты; все здесь оживает и начинает двигаться проворно только к вечеру. Но все равно, войдя сюда, лучше и не пытаться самому отыскивать в уголке поукромнее столик (большая часть столиков неприкасаема ), и для начала вошедшему непременно дадут понять, что его, быть может, и вовсе не посадят.

Но нет, вот все ж посадили. Из милости. И нарядную картонку меню выдали. Но чего в него глядеть. Одну половину понаписанного в нем уже съели, а второй — здесь никогда не водилось.

— Значит, чего у вас хорошего-то есть?.. Так — идет. Из закуски?.. Идет. И икорку, лучше черненькую. Коньяк какой?.. Бутылочку, пожалуйста. Ну и десерт, и запить.

Поглядим, пока готовят, на подпачканные пятнышками скатерти, на протертые до блеска всех мастей рюмки, на пирамиды шершавых салфеток и, кстати уж, — по сторонам. Внутренности ресторанов, выстроенных до советской власти, любопытны, и весьма: нечто можно провести равнодушным, просто так, взором по интерьерам изумляющего классичностью мундирных тонов “Берлина”, или воссоздающего древнекитайский колорит “Пекина”, или ошеломляющего модерновым роскошеством “Метрополя”, или...

Но как бы ни дивил интерьер ресторана, таращиться на него не принято. Раз уж ты в нем, не выказывай, что ты здесь не завсегдатай.

Но что-то не торопится с заказом официант. И не он ли вон сдвигает вместе столики для подошедшего шумного клана кавказцев, приведших даже детей, с щеками что персики, что сбыты удачно на базарах столицы? Да это наш официант и есть, и как расторопно скатертями вспорхнул, все вмиг на столиках расставил. Учуял-учуял клиентов.

И посетитель, вроде как, стал прибывать. За столиком рядом молодая пара, ожидая заказа, молча дымит сигаретами. Докурили, помолчали еще, снова сунули в рот сигареты и снова — ни слова. За столиком подальше немолодой мужчина в пестреньком шарфике, за распитой бутылкой. Да, да, судя по артикуляции читает стихи двум с прилежной грустью внимающим дамам.

— Кто знает, как надо любить? Кто знает? Кто любит. Кто любит.

Какой-то не ресторанный вопрос. Хотя, кто знает? Кто знает.

За еще одним укромненьким столиком, с ненужными уже бутылками и яствами, двое мужчин в приспущенных галстуках.

— Ты пойми, в этом из камня мешке жить не возможно. Я же годами не вижу земли, только один этот чертов асфальт. Я тут издохну.

— Ну ведь сам же сюда захотел. Из района тебя одного сюда в министерство работать позвали. Квартиру дали тебе.

— Да на черта она мне, коли я в ней задыхаюсь. Ерундой я тут занимаюсь. Одни бумаги пишу, никому, Алеша, не нужные. А ведь скоро туда, — указал на потолок он приятелю.

— Ну нет — не туда. Туда! — опустил тот поднятый палец.

Ох, наконец-то, официант и про нас припомнил. Поставил блюдечко с хлебушком и закусочку, разлил по рюмкам коньячок, и тащит чего-то еще.

— Ну, будем здоровы.

Как все красиво на блюдах разложено. Рыбка вкусная, нежная. А мясцо жестковато. Едва отведав яств, непременно зальется болтливый гурман воспоминаньем, что когда-то съедал кой-где такое и повкусней.

— Давай еще по одной. Здоровы будем.

Вкусно. Но однако, уже тяжело. Что ль, минеральной водички попить? И десерт притащил, не забыл. Мороженое уже совсем не к чему. Разве что одну вот из него цукатинку. Ой, нет. Все. Жевать, пить больше нет сил.

— Бум, бум, бум, — прошелся по струнам первым взобравшийся на эстраду контрабасист. Расселся и задребезжал оркестрик. Тут же вывел новомодную пощипывающую душу мелодию, неожиданно бросил ее и затянул совсем другую, озорную, веселую.

Отпускай нас всегда некстати исчезающий официант.

Даже не выпив ни рюмки спиртного, испытываешь легкое послересторанное пошатывание, хорошо известное садящемуся за руль. Для этаких обжорств хорошо бы иметь запасной желудок. Ассортимент и количество съеденного иным завсегдатаем ресторана мог бы счастливить всю новогоднюю ночь целую живущую вдали от столичных деликатесов семью.

80-е.

Однако скучно, наевшись до отвала, просто так катать по улицам. Хорошо бы развеяться, закрутиться в вихре быстрых, сильных движений. Махнем на стадион!

О! Настоящая лавина молодых, здоровых, рвущихся к стадиону людей.

— Эй, ребята, кто сегодня играет? Не “Динамо”? А кто?.. Концерт?

Что за концерт? Джаз? Рок? Поп? А — ерунда. Главное, чтоб были билеты. Вот они есть.

Шумящие перед выступлением поля трибун. А милиции! Сколько ж ее? Это же настоящее оцепление. Впрочем, оно и понятно, здесь тебе не камерный музыкальный театрик Покровского, в который по служебной надобности едва ли ступала милицейская нога.

Надо же какую декорацию к выступлению удумали. На огромном панно в полный рост, со всеми звездами на груди, наш недавний правитель, уложенный на бок, да еще перечеркнутый крест-накрест алым знаменем с обглоданной костью.

Выскочили на сцену, приветственно раскинув руки, музыканты-артисты. Ай на них да наряды! В поношенном пиджачке взъерошенный солист, единственный при рубашке и галстуке. Галстук, правда, еще на ударнике, но обнаженную плоть ему прикрыл лишь жилет. Гитарист в тельняшке и цветных шароварах, клавишник то ли в шортах, то ли в трусах, но зато в залихватской кепке с цветком.

Взревели трибуны. Первым вступил барабан и... понеслись децибелы. Заслонив себе наушниками уши, заколдовал рычажками, кнопочками звукооператор. Заревел, захрипел, вцепившись в микрофон, презревший отсутствие вокальных данных солист. Подхрипывая ему, заслюнявили микрофоны и музыканты.

А музыка, мелодии — вот это примитив! Одна надежда — текстом заслушаться. Но его в таких децибелах поди расслышь. Да и текст никому тут не нужен, и так всем на трибунах понятно, о чем поет свой в доску солист. Заслышав звуки рок-н-ролла, подскочила ближе к сцене группа смешных, со взбитыми хохолками, мальчишек. Как стараются, вытанцовывая нехитрые движения натирки полов. До чего же смешны.

Приоткрыв рот, забыв, что при исполнении, закачался с ними в такт милиционер-парнишка. Толкнув локтем, осадил его солидного вида напарник и суровым взором повел по трибунам. Не все на них в едином порыве восторга, иные откровенно скучают, лишь изредка бросая на сцену равнодушный, а то и презрительный взгляд, а иным как будто гораздо интереснее творящееся на трибунах.

Вот это концерт! Лет пять назад такое б ни вообразиться, ни присниться не посмело. Временами так и тянет себя ущипнуть.

Сколько страсти в движеньях артистов, бьются точно в разрядах многовольтного тока. Стянул с себя и отшвырнул со сцены солист свой пиджак, отправил вослед ему галстук, оставшись в мокрой от пота рубахе. Отступил от инструмента побледневший, близкий к потере сознания клавишник. Подышал, подышал, приходя в себя, и снова яростно набросился на клавиши. Смолкнув внезапно, рванул на груди рубаху солист. Сделал энергичный всем телом крен и рухнул.

Замертво? Или... то запланированное сценическое действо? — не без любопытства вглядываются в распростертое тело трибуны. Поднимается — жив, — приустал — прилег передохнуть. М-да, такого еще искусство не видало.

Поднявшись, поглубже подышал, покланялся солист, сменил промокшую рубаху на возвращенный пиджак и опять захрипел в микрофон.

Легко посмеиваться над новомодным, почти что чисто адреналовым искусством; но, кто знает, может, то поиск новых гармонии, совершенно как бы иных.

Не дожидаясь окончания концерта, потянулся к выходу поток заскучавших.

90-е.

А где сейчас не скучают? Концертные залы и театры нередко пусты, испустовавшиеся кинозалы преобразованы в салоны мебели. Однако книжные магазины пустыми не бывают, и книг в них... Ну все, все, буквально все из книг в них наличествует. Ну просто вакханалия книг, само собой, рассортированная по отделам: книги научные, книги учебные, книги на чужих языках, книги... Целые даже отделы отведенные любовным романам с непременной на обложке в истоме поцелуя парочкой — дивненькие книжечки для дам. Книжки для детей и юношества, с обязательными на обложках фрагментами ужасов. С убойным в руках автоматами здоровяки или с человечиной на языках открытые пасти динозавров. После этаких книжонок ребенка “Жили-были... “ не заворожишь. Книги по искусству для эстетов. Дорогущие. Но, ах какие! Были б деньги... Да нечто эстет когда при деньгах? Пусть утешается тем, что бедность некое имманентное его качество.

Да вон и философы: бородатые и узкоглазые восточные эзотерики, строгие немецкие классики и антисоветские наши провидцы, разрешенные теперь вполне. Стоят многотомные свежеизданные Ильин, Бердяев, Лосев, Леонтьев, Флоренский, Кропоткин. Читай — не хочу. Много чего в свое время они отечеству своему напророчили, то ли запамятовав, что пророки в оном не водятся, то ли недоосмыслив, что хода истории, творимой деловыми горлопанами, предписаньям мудрецов не свернуть.

— Кстати, Ленин есть?

— В соседнем отделе.

— “Майн Кампф” Гитлера?

— У нас нет, но... на улице у лоточников поспрошайте.

— Полагаете, найду?

— Лег-ко.

Ну, как же прав великий толтекский маг-философ, трактаты коего на доброй половине уличных лотков: лишь необъятный мир вокруг нас — бесконечная тайна; все, что делают люди, — одна бесконечная глупость.

Но... ( следуя указаниям того же мага) действовать следует так, словно знаешь точно, что делаешь, тогда как в действительности не знаешь ничего.

— Так, эти три тома детской энциклопедии я беру. Эй, ты где?.. Смотри, что купила тебе.

— Ага, спасибо. Мам, там такая кассета с классным таким боевиком.

— Не выдумывай, этой дряни у нас предостаточно.

— Ну мам, такой у нас нет. Ну мам, ну купи, ну пожалуйста.

— Ой-й!..

— Какую кассету мадам желает?

— Вообще-то мадам ничего не желает.

— Ну мам.

— Дайте ему его кассету, а то не отстанет... Выходи... Колпак, пожалуйста, на голову натяни.

Прохладней стало на улице. Присело солнце, однако ж поработало изрядно — скапала с крыш последняя капель. Повсюду лужи, лужи и пьющие из них воробьи. На подступе к самой большой столичной “Луже”** стоящие в лужах цепи торгующих с рук женщин, дядек и бабок. ( Лужа** — столичный стадион и одновременно вещевой рынок ) Сколько же их! И каким только барахлом не трясут перед валящим на рынок и обратно потоком.

— Курточки, очень хорошие кожаные курточки. Надо? Недорого, — скороговорит смугловатая, вся в коже, дама.

— Электронагреватель холодной воды! — вещает в мегафон парнишка с повешенным на шею с тем нагревателем стендом. — Незаменимая вещь в быту, когда отключили горячую воду. Если вы купили десять обогревателей и хоть один из них не работает, то мы бесплатно вам его поменяем.

— Таблетки от тараканов и муравьев, таблетки от тараканов и... — осекся и попятился инсектицидный дядька.

— Идут, паразиты, идут, черти, — быстро попрятали женщины в сумки товар, завидя приближающихся в черных униформах блюстителей порядка в лихо сдвинутых на бок беретах.

— А ну, разойтись! Кому сказано: здесь не стоять!

— Андрюш, да где ж нам стоять, ангел ты наш?

— Домой иди — там, где хочешь, стой. А то заберу.

— Ой, напугал. Уже два раза забирал.

Поигрывая молодыми, здоровыми мускулами, обходят блюстители свою территорию, лишь на время расстраивая цепочки торгующих.

Все то, впрочем, одни лукавые игры. К тому ж мелочевые. В самой “Луже” они несравнимо покруче. Но о них... о них — ни слова. Поглядим только, что видать, что слыхать.

Продирающийся по тесным товарным лабиринтам рынка народ, придирчиво оглядывающий навешанный плотно товар. Аж до неба взмыли на вешалках, подобно стягам, всех фасонов кожаные куртки, в которые можно было б одеть не одну лишь столицу — страну, и в несколько при том слоев. Но нет, все то — не то. Рыщет и рыщет народ, отыскивая, что получше. А народ тут, почитай, отовсюду.

— Ишито думашь такой дубленк дешевле найдешь? — уговаривает девушку то ли турок, то ли кавказец.

— Какой лязмель? — выспрашивает размеры дамского белья вьетнамочка у двух российских, предавшихся раздумьям, офицеров.

— О, Боже! Индейский бог!! Откуда он?

— Откуда он?

— Из Перу.

Ну ладно б еще народ эсэнговый, понаехавший сюда из поотделявшихся до стран республик, нам до боли понятный, родной. Но эти из Америки и Азии, тоже прикатившие пастись на нашей товарной ниве...

Да, чудно выбирается из социализма подзастрявшая в нем страна, еще недавно презиравшая торговлю, бизнес и чуть ли не всякую вообще выгоду. А и куда деваться обнищавшим вдруг в одночасье всем этим, переведенным на нищие пенсионы, пособия, бюджетные зарплаты; а тут, потопчешься, потопчешься — чего-нибудь да наторгуешь, глядишь, и детки подкормятся, подучатся. Хотя топчущиеся здесь на продаже, не все они так уж и просты, тут что ни торговец — то бывший инженер, писатель, ученый. Случается, что встретится продавец и со званием: кандидат наук, и даже доктор. Сколько научных познаний, честолюбивых, творческих замыслов, космических масштабов идей приземлилось и осело здесь, на торговых рядах. Канула в Лету страна беспечных мечтателей, ученых. Что толку все то поминать. Пошли отсюда скорей.

— Таблетки от тараканов! Эй, чего не покупаешь, хорошие таблетки.

— Не приставай, нет у меня тараканов.

— Ну вот они к тебе и придут, чтоб не скучал.

— Электронагреватели холодной воды! Если вы купите десять таких нагревателей и все десять не работают, то...

— Да ты уже веселишься, гляжу. А эта чего кричит-убивается?

— Ой, люди, та и иде ж та чернявая!? Так то ж не кожа, шо вона мне продала! Ой, бачилы ж очи, шо покупалы!

Что захотят — то сотворят с нами наши политики-лидеры, посадившие в лужу страну. Хотя самим им здесь не топтаться; их прицелы подальше: на доллары, виллы, Европы, Америки. Да что толку, вон они, поправившие нами на заре нисходящей нынче эры, лежат неподалеку отсюда, за Новодевичьей стеной.

Поздновато уже, но на кладбище за стену с высокими резными башнями еще пропускают, с уговором: поскорей там, побыстрей и — на выход.

Солнце спряталось, похолодало сразу.

Вот они, совсем недавно еще именитые, иных имен уже не припомнить: кто они? что? И надписи разбирать уже темновато. Ой, и здесь меж могильных камней со стволами охрана. Ничего не поделаешь. Даже кладбища приходится охранять от расплодившихся нынче, как тараканы, вандалов.

На старой части кладбища ни души. Впритык друг к другу оградки. Завалившиеся набок плиты, ангелочки с пооббитыми носами и крыльями. Подряхлели или умерли те, кто сюда приходил.

Копошится там кто-то над лежащей плоской доской. Женщина в длинном, темном балахоне-пальто. Розы в банку с водою поставила. Любуясь, расправила их.

— Вы?..

— Здравствуйте. Вы меня узнаете?

— Здравствуйте.

— Кому розы?

— Михаилу Афанасьевичу. Кому ж еще?

— Темно уже, вас провожу... Да, помню, вы ничего не страшитесь... Э, да куда ж вы? Если позволите, вас и подвезу... Вы все в тех же мыслях? И как там в ваших... параклерикальных кругах? Ладно, не буду смеяться... Молчу. Просто вас подвезу. Адрес еще не забыл... Хм, давненько здесь не бывал.

Особнячок премилый, старинный, среди высоких зданий и не разглядишь.

— Если помните, я любопытен. Полагаю, позволите мне по старой памяти к вам заглянуть.

Не зажжен нигде свет. Высокие в лепнине потолки, широкая лестница, холодноватый мрамор перил, в повыцветавших старинных гобеленах зал, а в том, побольше, зале полумрак и среди горящих свеч на полу сидящие люди. Много их, все обернуты в ткани, мужчины с бритыми головами. Не иначе — подражают Востоку.

— Житие в мегаполисе низводит большинство людей до состояния живых трупов, барахтающихся в гибельном неведении и постыдной чувственности. Невозможность пребывания в одиночестве делает невозможным и постижение таинств абсолюта. В повседневной суетности мы забываем главную науку — науку постижения нашей сокровенной внутренней природы, забываем природное стремление человека к достижению совершенства через вхождение в тончайшее состояние мысли, с выходом за ее пределы и достижения трансцендентального состояния чистого сознания, абсолютного бытия. Переживание трансцендентального бытия и одновременное пребывание в преходящем мире относительного существования — норма человеческой жизни. Ибо среди пылающих огней жизни мы должны хранить безмятежность и сияние ума, подобно цветущему в пламени лотосу. Аоум!

— Аоум! Аоум!

О, классические возгласы Востока среди горящих свеч. Ну, да ладно, то все от простенькой эзотерики люд.

— Эй, вы меня бросили? Где вы?

Где ж она? Коридорчик узенький. Ничего совсем не видать. Тупик?.. Нет. Лестница... крутая какая и все крутит пролеты наверх. Свет там вверху тускловатый. Кто-то идет со свечой.

— Вы??... Извините и... доброй ночи. Извините. Извините, ради... уж и не знаю кого.

— Без приглашения сюда не ходят. Ступайте.

Ух, эти их таинства! Когда только кончится лестница? Совсем крутой стала. Еще не хватало тут ноги сломать. Да ведь это ж уже и подвал. Ну нет, в преисподнюю погожу, пожалуй, спускаться. Задохнуться тут можно, от всего затхлостью того еще века разит. Кто-то по коридору идет. На меня! Тоже встал, затаился. Наблюдает за мной. Черт! бы побрал эти мутные, во всю стену зеркала. Быстрее отсюда. Иначе...

Ох, хоть машина на месте... Не заводится, черт... И принесла нечистая рокеров этих, не иначе, сам черт их принес... Орут, улюлюкают, корчат мне рожи. Все с пивными бутылками. Да заведешься ты, или нет!?.. Завелась наконец-то. Не дают отъехать, стрекочут-кружат перед самым капотом... Ну держитесь!

— Сто-ой! Сто-ой!

Лопнула угодившая в бампер бутылка и рассыпалась на асфальте. Едва успев отскочить, погнал весь в черном черт-мотоциклист за машиной, обогнав, развернулся и двинулся прямо лоб в лоб.

Шарахнулась в ужасе, кренясь и свистя тормозами, машина, проскользила по тротуару и со звоном врезалась в дом.

Уткнулся в руль головою водитель и уронил на сиденье обмякшие руки.

Будя засыпающий город, полетела мотоциклетная стая; не притормаживая, лишь лихо на поворотах укладывая на бок машины, пронеслась хорошо знакомым, без гаишных дозоров, маршрутом; вздыбившись затормозила у широкой, пустынной эстакады и встала, окончив жутковатую гонку; после того, гогоча, стрекоча, покружила немного и начала разъезжаться.

Стянул с себя шлем откативший от эстакады последним, тряхнул косматой головою (Ну и жарко же! Ух!), поглубже, поддавши газу, вдохнул, взревел и понесся, подвзлетая на горбылях. На крутом вираже влетел в подворотню и увидал ловящие его распростертые лапы темных ветвей.

Свернет с магистрали и, прошуршав по асфальту, отыщет в знакомых огоньках свой переулок, двор машина. Где-то гулко хлопнет машинная дверца, послышатся и вскоре смолкнут голоса, прозвучат торопливые, одинокие шаги, и снова станет тихо.

Свистая в такт вспыхивающим мигалкам на крыше, вкатила в подворотню белая в красных крестах машина. Быстро вытащили из кабины носилки двое в белых халатах, отпиннули выкатившийся под ноги покореженный шлем и склонились над лежащим недвижно на земле под деревом.

— Больно! Бо-ольно! — проныл пришедший в себя в машине несчастный.

— Это как раз хорошо, — избавляя того от черной в крови амуниции, возразил ему один в белом халате.

— Я умру? Да?... А-ах...

— Доктор! Давление по нулям. Он отключился.

— Адреналин, кубик. Шприц мне, мне! в руки. Быстро! Быстро!!

Свернув с Садового за старинное с церковным куполом зданием, пронеслась по переулку в крестах машина, снова свернула уже во двор, прокружила по темному, пустынному подъезду и вкатила в зияющие ярким светом приемные покои Склифа.*** ( Склиф — институт скорой помощи им. Н. В. Склифосовского).

— Доктор, умру я? — прошептал снова пришедший в себя совсем с лица побелевший.

— На это не стоит рассчитывать, — строго глянул тому в глаза врач. — Осторожней, ребра переломаны, — подсказал он перекладывающим на каталку несчастного.

Дописав какие-то бумаги, вышел врач из широких ворот, заглядевшись на полнолунный диск над куполом Странноприемного дома, помедлил чего-то, сев в кабину, потряс задремавшего на руле шофера: “Поехали”, и, откинув голову на спинку сиденья, прикрыл глаза.

Погасли последние в ночи огни — все до единого, исчезли люди, укатили машины. Преображается в лунном сиянии город: ширятся его проспекты и площади, удлиняются улицы, поднимаются выше над реками мосты. Встают из своих великих прожектов творения зодчих: проявляются на их фасадах сказочной красоты барельефы; ширясь, поднимаются ввысь купола; кружат, упираясь капителями в небо, колонны; ниспускаются к лунным в реках дорожкам широкие лестницы. Вот он, зачарованный светом луны, самый загадочный город.

Лето.

70-е.

Жара. Полдень. Поделившие пополам улицы четкие тени домов. Пыхтят на остановках автобусы, троллейбусы и, еле трогаясь с места, тяжело идут по каленому, струящему тепло асфальту.

Ох, этот понаехавший к лету народ; так и прет, и все в центр, все в центр, все тащится куда-то, отыскивая на пути множащие все и вся зеркалами магазины; лишь мельком на ходу глянет кто-то на могучего, на коне, основателя Московии, повелевающего застывшею десницею присесть передохнуть.

В самом деле стоит хоть на минуту присесть на скамью возле стоящего в раздумьях опекушинского Пушкина.

О чем раздумывает он среди снующего вокруг младого племени?

Ну а что “младое”? Да как обычно: болтает, читает, жует, курит, галдит, а то и запищит из детской коляски. Прекрасное место для коляски с малышом. Потоки торопящихся туда-сюда людей, машин, мелькающие повсюду рекламы, брызги фонтана.

Пищи, а после смотри и слушай, малыш, может статься, сей же час и начнешь постигать стоящего пред тобою кудесника. Всяк проходящий по улице Горького на него, хоть украдкой, да взглянет.

О! Вон идет... Это же знакомое лицо. Это ж актер. Как уж его, ну... вот в том фильме играл, что недавно показывали.

Самые узнаваемые на улицах, пожалуй, киноактеры. И не сходящие с телеэкранов тоже узнаются легко.

Кстати, все великости, знаменитости, они все где-то здесь ходят. В каком бы уголке страны ни объявилась какая знаменитость: писательская ли, актерская ли, поющая или художничествующая — любая, она непременно поселится в столице. Ну, случается, что поначалу поартачится, поплачется, повздыхает по просторам родного, подарившего талант и силу края, приосядет на год другой в Ленинграде (столице померкшей), но потом непременно обоснуется в столице нынешней. Навсегда.

Редко кто противится московским флюидам. Где-то все же тут летают они. А где? Скажет ли кто? В старых ли изгибающихся улочках с позвякивающими трамваями, над набережными ли поблескивающей мазутом Яузы, над грустноватым ли в чахлой листве бульварным полукольцом или вечно несущимся ввысь над мостами Москвы-реки небом. Да, что-то тут такое есть... есть. Даже и без этих фантазий.

Как же жарко сегодня. Аж плавится асфальт. Вон вмятины от каблуков на тротуаре. Ну прямо парад вышагивающих друг за другом модниц. И в каких, каких! все нарядах! Канули в лету те времена, когда их можно было описать: платья всех времен, всех народов — короткие, длинные, одноцветные, пятнистые, цветастые, ребристые, разноцветные пополам, на манер арлекино. Простенькие сарафанчики, замысловатые хитоны, туники, кружевные и вышитые кофточки, все в погончиках и пуговках рубашки, брюки и джинсы, порезанные и отрезанные на любом их уровне и, конечно же, майки. Майки, майки, всех расцветок, всех фасонов, с физиономиями певцов, мордами хищников, надвигающимися мотоциклистами, взлетающими виндсерфингистами и просто надписями латынью, носителями оной по большей части непереведенными. Все допустила современная мода. Да и есть ли где еще такие, буквально ею животрепещущие модницы. О, как, дивно играя, блистая, колышутся на них бусы, цепочки, серьги, браслеты, как сверкают обрамленные тенями искусно глаза, как бархатятся макияжами лица, с обязательной на щечке румяненкой. Сами по себе бледноваты лица московских красавиц. Не разрумянят их надолго ни летнее солнце, ни зимний морозец. Еще бы, поживи-ка тут, покрутись в этом уличном, пропахшем гарью, пекле.

— Такси! Эй, такси!.. С Пешки свернешь, подбросишь до Плешки?

Ух, какой, весь небрежный, в клешеных помятых штанах, со спутанными до плеч волосами. ”Х-ю-ю!” — свистнул пронзительно двум патловатым, едва прикрытых юбчонками девчонкам. — “Эй, мочалки, быстро в тачку попадали.”

Ну хиппарь! Лишь брат по разуму такого поймет.

— Хотите анекдот?.. Значит, так. “ Бегает по улице Горького бабка, не знает, как ей на другую сторону перемахнуть, а тут парниша идет. “Милай, как мне улицу Горького-то перейти”. “Во-первых, бабуля, не улицу Горького, а Пешков-стрит, а, во-вторых, не перейти, а перешвырнуть кости, а, в-третьих, вон свисток стоит, его попроси.” Ну она к мильтону: “Свисток, а свисток, помоги мне, через Пешков-стрит кости-то перешвырнуть.” “ Ой!, — он ей, — и ты! и ты! плесень, хиппуешь!”

Нет, невозможно так долго стоять на гудящей центральной магистрали. Даже в этот дневной час, нырнув с нее в переулок, можно отыскать совершенно безлюдный дворик, до которого хоть и долетает приглушенный гул магистралей, но в котором все ж спокойнее. Есть дворики-гаражи с недвижно пылящимися в них машинами; есть дворики-помойки с наваленными кучами всякого хлама: битых стекол, кирпичей, ржавых железок, ломанной мебели; есть с жмущейся к домам чахлой травой утоптанные дворики с одним-единственным в песочнице малышом. Чудный для подрастающего философа дворик. Будет бродить по нему малыш, натыкаясь по несколько раз на дню на единственное, давно и чудом прорвавшееся к свету дерево, и устремится навстречу пробивающим высокую крону лучам его томящаяся детская душа.

Не торопится спускаться забравшееся высоко солнце, совсем замучившее припудренные пылью деревья и обалдевающих от скуки и жары милиционеров, топчущихся у домов и зданий посольств, то и дело встречающихся здесь, в центре. Духота и скука.

Вон автобус аж мотор распахнул, еле ползет. Прокатим немного. Все окна открыты и даже рты. Но что толку? Пыхтел-пыхтел и спекся автобус. Ну вот, прям посреди площади из него теперь выходи.

Победно трубят над аркою метро горнисты. Октябрьская площадь. Не притормаживая, вылетают на нее и разлетаются, кто куда, машины: кто к Крымскому валу, кто на Ленинский, кто на Димитрова, кто на Житную.

Сняв фуражку, отер пот разомлевший в будке регулировщик. Прикрылся газетой от солнца кого-то поджидающий на уличном ограждении паренек. Примостился рядом еще какой-то щупленький с книжечкой человечек. Протяни за ограждение руку — и оттяпает ее летящая в полуметре машина. Да что же тут можно читать?... Мать честная! Не на нашем языке написано.

Вот это адаптация. И кто это только все выдумывает, что только среди полей, лесов, в отдыхновениях, без перегрузок, шума, суеты должно нам обитать? Кто ж знает, что могут, на что способны наши плоти и души. Может, не так все и просто, и вот он, человек новой расы, которая перешагнет все ужасы прогресса и двинется в неведомые нам пока что дали мыслей и миров без выдуманных страхов и скафандров.

Пошевелился человечек, оглядел разумным, бодрым взором мельтешащих вокруг и снова погрузился в интеллигентское чтиво. Тут не то что читать — устоять не просто. И толкает, и толкает тебя спешащий поток, и все норовит засосать в толчею магазина. Ну, нет!

А есть где-нибудь просто Москва и праздник? Отдых без шума, гама, спешки, суеты?

Есть, есть. Отсюда на метро и без пересадки — быстрей ни на чем не доедем.

Ликуя, подняли двое большущий сноп над высоченными воротами ВДНХа. За ними и поселился в городе-парке вечный праздник. Никуда не спешит здесь даже приезжий народ. Как хорошо, как весело под бодрящую музыку репродукторов гулять среди благоухающих ароматами роз бессчетных клумб-полян, дивиться грацией золоченых девичьих фигур и переливами большущего цветка из камня в струях фонтанов; катить в открытых вагончиках мимо блистающих солнцем с лебедями прудов; глазеть на затеянные на открытых эстрадах концерты; заходить в распахнутые двери роскошных дворцов-павильонов и разглядывать свезенные сюда для показа все достиженья страны, от чудо-урожая пшеницы и яблок до в космос слетавших ракет.

Как интересно, как любопытно, бродя по сказочному городу достатка, разглядывать павильонные стенды, красивую утварь, мебель, одежду, наисложнейшие в рычагах и кнопках машины, аппараты, станки, агрегаты с изготовленной ими продукцией в связках, мотках, кипах, брикетах, и еще много, много всего. Тут даже можно вмиг очутиться среди цветущих тропических кущ павильонов-садов или мычащих и блеющих перекормленных туш животноводческих павильонов, или, миновав все павильонные дивы, попасть на ухоженные овощные поля лука, редиса, кабачков, огурцов, помидоров и прочего, прочего при латинских, на палочках, табличках.

Женщины в платочках, копошащиеся на клубничных грядках; человек в халате, склонившийся над свекольной ботвой, ее листочек линеечкой смерил и черкнул что-то в блокнот. “Гляжу вот”, — чуть отчего-то смутился, заметив вниманье к себе.

Льющее тепло лазоревое небо. Услаждающий слух птичий щебет в садах со стройными рядами плодовых деревьев. Посидим тут в тени. О! Яблоко упало. Ничейное — можно поднять съесть. Хорошо-то как, покойно... хорошо.

Хорошо-то оно, хорошо. Но только небесною лазурью где угодно можно насладиться, а ведь это все-таки столица — культурный центр с архитектурными памятниками, театрами, музеями.

И охота кому в такую жару ходить по музеям?

Охота.

Аккуратненький, в пышненьких елочках, дворик. Огибающая невысокую ограду дворика длинный людской черед. Обычная на выставку в музей на Волхонке очередь.

— Чья выставка? Наши? Молодые?.. Идет. Постоим.

Без обычных воздыханий и томлений почти недвижимая очередь. Ни одного скучающего мрачника. Много пар всех возрастов, девушек с новомодной в одежде чудинкой, молодых людей с ироническим блеском в глазах. Одни болтают, другие читают, отходят и возвращаются, встречаются, приветствуя подходящих радостными возгласами. Часа по два, а то и больше, не издав ни единого звука раздражения, может простоять привычный к таким очередям народец.

Ну вот, ноги уже тяжелые, в руках билетики, — можно входить.

Вдоль роскошного фасада широкая лестница и строй высоких ионических колонн, над ними позаимствованные у Парфенона фризы, и наконец — узорного литья массивнейшая дверь.

Полушепотом и лишь изредка переговариваясь между собой, переступают от картины к картине эстеты. Вцепившись в маленькую под мышкой сумочку, и так и эдак взирают дамы на полотна; сложив на груди руки, вонзают в них взор мужчины, с невыразимо серьезными минами. Подолгу разглядываются залы с выставленными картинами еще живущих, еще не понятых, не признанных вполне.

Нет ли где неопознанного никем шедевра? Не висит ли где здесь? Вдруг, вдруг...

В белых искорках большое с окно полотно — “Зима”; это, в салатовых, надо думать “Лето”; нет, “Весна”, как оказалось. Античная полуразрушенная ротонда, в пейзажной дымке осенней печали. А что? — довольно мило. Небрежно нарисованная компания, тупо созерцающая телевизор. Статика тупости? Тупость статики? Еще компания, наоборот, бегущая, оставляя позади себя самолетные полосы. Экспрессия? Некая? Она... Несколько в разных ракурсах склеенных планок — “Пространство”. Большая, бесформенная пластина гипса — “Крыло”.

Увидя такое, попавший на выставку малыш непременно дернет за руку кого-нибудь из родителей и заставит того пригнуться — идею скульптора разъяснить.

Быстро проглядываемые залы классического, удобопонятного искусства. На стенах темнеющие под стеклами полотна в золоченых, тяжелых багетах.

Какое развлеченье для ума в наш киновек находят в топтании у тускнеющих от времени картин, иные из которых даже в трещинах? Не преминет век грядущий затмить и кино чем еще, но так и будут разгадывать-разглядывать смотрящих нам в глаза из мглы ушедшего известных-неизвестных.

Залы, хранящие древности Египта, Вавилона, Ассирии, Греции, Рима. Ох эти древности! Что за божественные запахи от них! Откуда? Есть много расписанных и облицованных гранитом и мрамором мест, но такие благовонные запахи источают только залы музеев. От египетских ли громоздких саркофагов, от античных ли пооббитых скульптур, от належавших ли столетия в земле аляповатых поделок идет этот холодноватый, манящий аромат древности. Перемалывающие по несколько раз на дню одну и ту же музейную информацию экскурсоводы про них не поминают. И разве что рассаженных по углам в казенных платьях унылых старушек стоило б про то поспрошать.

Ну что ж, нанюхавшись музейных ароматов, находившись по залам, наглядевшись на картины, скульптуры, поделки, можно со спокойной совестью покинуть музей. Дальше и дольше пусть все эти мазки, лепки, лики, блики доглядывают истые ценители. Здесь их, кстати, немало.

80-е.

Культурную жизнь можно продолжить. Пошли теперь... А пошли в кино?

И что это столько возле кинотеатров людей? И возле “России”, и возле “Ударника”, “Форума”. Везде ограждения, стерегущая порядок в очереди милиция. А-а, кинофестиваль. Впрочем, можно и по-другому попасть на него. Немного отойти, покрутиться. Вон шныряющий с веером билетов паренек.

— Ну, заломил! — Но что это с твоим лицом? Его и рассмотреть невозможно, и такой ты весь юлящий, озирающийся. — Ладно, шут с тобой. Давай два билета.

Первый фильм уже начался. В приоткрытую дверь гуськом пробираются и отыскивают, куда бы присесть, опоздавшие. Рассветился ярче экран, показав пару незанятых мест.

— Садись сюда, я — туда.

— Тихо, тише-тише же. Садитесь быстрее.

Ух ты, какой водевильный трагизм. Хорошенькие, слащавенькие герои, надменные, пышущие гневом злодеи. Борьба, пальба, алая, обильная, как из ведра с краской, кровь. Такая бывает? В кульминациях трагизма взрывается хохотом зал. Обычный наивный фильм слаборазвитой страны.

— Пошли пока пивка с ветчинкой в фойе попьем.

После этого пойдет фильм уже переразвитой страны капитала. Пожуем, попьем, потопчемся, разглядывая киноафиши и фотографии актеров на стенах.

На второй фильм звонят. Все снова в зал повалили, расселись. Красочные титры на экране запрыгали. Музыка сразу такая — уводящая, растлевающая. Богатые экстерьерчики, шикарные, блестящие машины. О, женщина какая! Ей подстать и партнер с хладным взором могущества. При нашей-то жизни этак не повзираешь. Поднаторели же там, на Западе, с суперменами, с видеоэффектами картины снимать. Прокрашенная безысходностью и отчаянием борьба всевозможных страстей, с наиболее любопытными страстями постельными, и разрешающий все трагиконец. Уж какие такие трагедии при таких-то их роскошествах. А уж нам-то тогда каково?

Хлопая отвыкшими от света глазами, покидают зал одуревшие от двух подряд фильмов зрители.

Но это все Москва развлекающаяся. А трудовая? Она уже отработала: отгремела станками, отнажимала кнопки, открутила баранки, отпереливала из пробирки в пробирку, отстукала по клавишам компьютеров и пишущих машинок, отписала, отпереписывала горы бумаг и устремилась на транспорт. Быстрее домой.

Как грохочет разверзающаяся мостовая, даже в такую жару прорываются под землю к своим коммуникациям в оранжевых жилетах люди. От уличного рева одуреешь и без них.

Ух, грохотнуло как! Э-э, да это ж не из-под земли — а сверху. Взметнулась с асфальта пыль и побежали по нему ожившие бумажки мусора. Быстро темнеет встревоженное небо. Успеть бы добежать. Бегом... Не успели. Сверкнула, проламывая небо, молния, и раскатился гром. Стеной хлынул дождь. Заполыхали над домами молнии и принялись трясти землю грозовые раскаты.

— Эй, девушка, быстрей. Промокните.

Не торопясь, шагнула под навес, тряхнула подмокшими кудрями и поплыла раздумчивым взором по опустевшим, с текущими ручьями, мостовым, тротуарам, по потемневшим вдруг домам, деревьям, небесам, по погрустневшей, присмиревшей средь бела дня Москве и вдруг... улыбнулась.

Ух ты, красавица какая! С такою нежной улыбкой. В плаще с серебряным, лунным отливом. Лик ясный, открытый. Ты не с луны? Но нет, уж больно взгляд твой разумен, пытлив. И облик твой изумительно милый.

Шагну к тебе. Нет, нет, не бойся: не буду приставать и задавать ненужные вопросы. Да ты и не боишься. Я только посмотрю. Да, на тебя. Откуда-то ты знаешь про чарующую в гремящем ливне тишину и то, что стребует с тебя такое знанье.

Что, все? Пришел автобус за тобою из дождя. Спешишь? Пора?

— Что? Я промокну? То не беда. Себя храни.

Ушел, увез грозу автобус.

90-е.

Выскочили под гаснущий дождик люди с зонтами и понеслись, разбрызгивая лужи, машины. Двинулся с работы и моторизованный люд, кружит, кружит по улицам и переулкам, пытаясь вырваться из запруженного машинами центра. К ночи ситизированный ныне центр становится почти безлюдным. В нем теперь мало кто проживает: так, в стареющих домишках — зажившееся старье, в домах построенных когда-то для номенклатуры — потомки оной и, конечно же, в неслыханной комфортности жилье — “ новые русские”, не побоявшиеся общепризнанного мнения, что в центре нынче не живут — выживают.

О, и какие для этих “новых” начали строить с шиком отделанные внутри и снаружи двадцать первого века дома, венчаемые новомодными пирамидальными крышами. Ну просто дома всеобщей мечты, с высокими потолками, широкими лестницами, просторными холлами, с гаражами, бассейнами и спортивными залами. Да и старые-то домики, приглянувшиеся “новым”, отделаны будь-будь. На окнах нижних этажей чугунные решетки, на всех дверях стальная броня.

Здесь, в центре, вообще какая-то особая жизнь и, куда ни шагни, хоть в глухую подворотню, везде таблички: почем нынче доллар.

Есть, между прочим, особо выделяемые подворотни, к которым то и дело подкатывают иномарки. Из них, стараясь быть как можно незаметнее, выходят с сумками, мешками, дипломатами люди и, под оком созерцающей подворотню камеры прокравшись к микрофону, называют номера своих сверхзаказов. Пройдя череду стальных, тут же захлопывающихся за ними дверей, люди оказываются в скромненьких комнатках, где на столах, заваленных брикетами денег, неумолчно стрекочут считающие их машины. Деловито, почти бессловесно извлекают свои брикеты из вещевых и хозяйственных сумок угрюмые кавказцы, из дипломатов хладновзорые наши дельцы, из нательных чехлов улыбчивые вьетнашки. Зрелище отнюдь не для слабонервного бюджетного люда. Да и, слава Богу, что не видят того все эти, с портретами умерших вождей и алыми стягами выпрашивающие у Белого дома по будням грошовые зарплаты и такие же на площадях по праздникам — соцподаяния. Вращающихся рублей и валюты в столице побольше будет, чем во всей, по извечной традиции ограбляемой ею, провинции.

А интересно, кто ж богатством всем правит? Говорят, что совсем и не те, что день-деньской в Д(д)уме на Охотном ряду, а те, что делают дела от них неподалеку, в, так называемых, офисах.

К иным офисам и подступать страшновато: за решетками оград, возле роскошных фасадов, скучающие с телефонами в кулаках крепыши. Непривычная, почти стерильная везде чистота и все скребут, отмывают душисто и разве что не вылизывают ее языком. М-да, сильная вещь этот развивающийся капитализм, быстро научающий работать за страх. Просто так, за совесть, социализм с его абстрактным работодателем тому выучить не сумел, как ни бился. Да и сам работодатель теперь не прост, загадочен и неподступен, таким и станешь, живя в постоянном страхе, что кто-то разглядит тебя в оптический прицел.

Вот ожили скучающие с телефонами. Выходит. Подошел, осел устало на заднем сидении лимузина; поозиравшись, подсели к нему крепыши. Мягко тронув с места, аккуратно повел машину водитель, проделал все ритуальные по центру круги, наперед зная все на пути своем пробки, объехал их дворами, проездами, и, выбравшись наконец на шоссе, быстро погнал за город.

Отнюдь не всю задумчивую красу Подмосковья перекоптил ее недавний промышленный энтузиазм, и, прокатив минут десять - пятнадцать от окольцевавшей столицу дороги, можно очутиться в местечке, где дивно пахнет травою поле, гасит жару прохладою лес и ласково журчит ручеек.

Все здесь родное и давнее, только вот многих старых поселков теперь не признать. Теснят деревянные, все в садово-огородных цветеньях, развалюхи свежевыстроенные из кирпичей и блоков солидные коттеджи и домины, напоминающие не редко замки, дворцы и даже церкви и костелы. Ни грядочки, ни садового кустика возле огороженных высокими непроглядными заборами новых домин, лишь слышно, как лязгают цепями рычащие злобно собаки.

Скоро, однако, принялось отделяться богатство от бедности. Окончилось беззаботное, небогатое наше житье дружной единой семьей. Живи наш нувориш хоть на Камчатке, но вот не может он не построить себе возле столицы эту домину-форпост, купив хоть с десяток соток землицы. Многие затеянные было стройки домов прекращались так же внезапно, как начинались, и сколько подмосковной земли испохабили эти повыраставшие, как грибы, руины недостроек, не до них их хозяевам. Да иных уж и нет, а иные ох как! далече.

Ну да Бог с ними, с нуворишами, лишь береженых Он бережет.

А в лесу хорошо. Воздух свежий, покойный... лесной. Деревья, пеньки, поганки, ползущие по коре букашки. О! Заяц задал стрекоча. Напугался чего-то.

Свернул на поляну с лесной дороги автобус и стал. Стоит, и странно, все в нем как будто недвижны. Ну вот, наконец, вышли четверо. И что это? Все в черных до подбородков шапках, в их дырах глаза, и пистолет в руках у того вон и... у того... Озираясь, быстро прошли по лесу и скрылись.

Оцепеневший за рулем, бледный, как полотно, водитель; застывшие в глазах пассажиров слезы, растерянность, страх; пытающиеся закурить, трясущиеся руки; обильно проступивший на лицах пот; с застывшим, невидящим взглядом, с растрепанными волосами, девушка, и бьющаяся в истерике тучная женщина с перепачканным кровью лицом.

Да, это герои завтрашней малюсенькой в “Вечерней Москве” заметочки. “Ограбление шоп-туристов, направлявшихся в аэропорт “Домодедово”. Вчера, едва автобус с туристами выехал за кольцевую дорогу, трое пассажиров-бандитов вскочили вдруг с мест и, угрожая пистолетами, заставили водителя свернуть в лес, после чего приказали туристам отдать все имеющиеся в наличии доллары. Общая сумма похищенного, по предварительным подсчетам, 200 тысяч долларов. Банду грабителей ищут.”

Во-первых, бандитов было не трое, а четверо. Во-вторых, долларов было не двести, а больше. И в-третьих, едва ли банду сыщут: больно кому интересен пережитый торгашами-туристами ужас. Паскудно, ужасно то.

А как там живущая-то по-простому столица? Все рвется к метро, норовя побыстрей добраться домой.

Суетные, многолюдные подступы к метро, его переходы и залы, его урабатывающиеся в часы пик эскалаторы; и повсюду тормозящие продвижение этого многолюдья — предлагающие неперечисляемый ассортимент съестного и барахляного, продающие с одними сенсациями и скандалами газеты, журналы, услаждающие слух расстроенными донельзя гармошками и нежными консерваторскими флейтами ну и, конечно же, взывающие о вспоможении. И разве что на платформах станций их нет, едва прибудет поезд, тут не до них, только б успеть проскочить через открывшиеся створки, которые так и открываются под “Осторожно! Двери закрываются”. Мгновенно укачивающие, усыпляющие присевших сиденья вагонов. Но большинству ( мест не так и много) приходится все же стоять. Тяжко стоять, сами собой слипаются веки. Впрочем, и, стоя, можно немножко под стук колес подремать. И воткнувшие в уши пуговки плееров тоже будто бы в дреме и, приоткрыв на минутку глаза, не сразу припомнят — где они.

— Ва!шему вни!манию пр-ред!лагается путеводитель по столице “Москва великая”! Путешествуя по нему, вы легко сможете отыскать ну!жную вам улицу, ну!жный вам магазин, ну!жную вам организацию. А так же узнать, как! проехать по городу, как!.. — совсем оглушил, чертов “Левитан”.

— Люди добрые, извините, что вас беспокоим, мы сами нездешние, но у нас большая беда... — эта, наоборот, еле тянет. Судя по цветастой юбке до босых, грязных пят, из табора девчушка, и малыш-то, которого еле держит, скорей всего, — взятый для пущей жалости брат. В самом ли деле на бедность себе наскребает или своему барону на золотые мониста? Подающие всегда сейчас в каком-то затруднении: не бедней ли они тех, кому подают? Ну да, черт их всех разберет. Пару монет можно отдать хоть на что.

С ними со всеми теперь никак не поспишь.

— “Поезд дальше не пойдет. Просьба освободить вагоны”.

Освобождаем, освобождаем.

В периферийных застроенных блочными домами районах довольно зелено, там, где нет асфальта — кусты, деревья, трава. В иных дворах почти как в лесу, в котором проложены к детским площадкам тропинки. Но летом здесь мало детей, все больше теперешние друзья людей — собаки, изнавозившие донельзя дворы.

Тренькнув звоночком, выкатит на велосипеде мальчишка, оглядится, ища приятелей: нет никого — и снова укатит.

Село солнце, развесив меж домами вдали горящие тряпки заката. Постукивают в укромных уголках дворов костяшками играющие в козла пенсионеры. Побрякивают на скамеечках у подъездов гитарами пареньки. Пустеют улицы и просто так притормаживают идущие в центру автобусы. Зажглись на столбах вдоль дорог огни и ярче засветились огоньки машин и светофоров.

— Водитель, до вокзала автобус идет?

— Садитесь.

Вокзал. Приехали.

Натыкающиеся друг на друга потоки тащащих нелегкую поклажу. Не знающие, как разойтись с угруженными телегами челноков, перегруженные коляски перекупщиков. То и дело тревожно оглядывающие свои вещи, дожидающиеся поездов пассажиры.

— Сынок, подай Христа ради... Спасибо тебе, спасибо тебе. Дай Бог тебе здоровья, — закланялась, закрестилась топчущаяся между ними ветховатая старушка.

— Уважаемый, — подзывая к себе кавказского вида мужчину, пошевелил скрюченным пальцем с автоматом на груди пятнистый и кивнул еще двоим такого же вида — к нему подойти.

Смиренными овечками приблизились все трое к пятнистому и догадливо полезли за пазуху за документами. Неподалеку целая группа готовых к бою пятнистых автоматчиков, и куда не глянь одетые в милицейское с пистолетами, и чернеющие повсюду униформисты с дубинками.

Что? Пожаловали в самую полицейскую в мире столицу.

— Подай сынок, Христа ради.

— Э, бабушка, второй же раз.

— Прости, родной. Вижу-то плохо я. Прости ты меня, ради Христа.

В нестерпимой духоте залов ожидания обмахивающие себя газетами и кепками пассажиры, то и дело припадающие к большим, ярким бутылкам капризничающие громко дети; отрывающие от пересчета битком набитых товарами сумок, коробок, пакетов, то и дело выдающие объявления репродукторы. Памятник при жизни заслужили торгующие со всею страной, товарами со всего мира столичные продавцы. Сколько ж вокруг барахла и народу. Не то что присесть, где встать, не найдешь.

И только в одном пустующем справочном закутке два грустных, в выцветших гимнастерках, солдатика со сдвинутыми на затылки фуражками играют кнопками, вороша железные таблички с названиями населенных пунктов: Прилуки, Мытки, Матюки.

Что, едете домой? Соскучились по своим Затишьям и Нежиным, Домашевкам и Жмеринкам? Да что у вас там? Небось, одни вдоль топких по осени дорог домишки, колодцы-журавлики, да каемки леса вокруг.

— С пятого пути третьей платформы отходит скорый поезд Москва - ...

Ну вот и все, пришел ваш поезд с подсвеченными номерами на вагонах.

Счастливого пути!

Все-то тут одна нескончаемая суета, толкотня.

А как там вечный-то на Всероссийской выставке праздник? Не заблудился ли кто в райских просторах ее садов и дворцов; не задохнулся ли в сводящих к ночи с ума благоуханиях цветов.

Смолкли, однако, веселящие репродукторы, не струятся фонтаны, не слышно и благоуханий роз, сомкнулись двери павильонов-дворцов, превращенных в обычные магазины. Просто так не гуляет здесь больше народ. Догрохивают пустыми бутылками ларьки. Покружив по аллеям, прокатил последний вагончик. Покидают город-парк, выходя из высоких ворот, его последние посетители.

Пока.

Что-то грустно так стало. Посидеть, что ли, здесь на скамеечке, вдали от уличных огней. Гудят, гудят замученные ходьбою ноги. Ох, уж эта Москва, чтоб ее посмотреть, надо иметь ноги из стали.

Поредели в слившихся с ночью домах-скалах огни и ярче проступил на небе фонарь-месяц. Возле подсвеченной на высоте Останкинской башни ни души. Сменил недвижимую духоту прохладный ночной ветерок и принялся рыться в листве.

Вот и кончился самый жаркий и душный день в столице, больше привычной к зябкой, нежаркой погоде.

В светящихся точках огней уходящая в чернеющую даль ночная магистраль; свернет с нее и подсветит фарами заснувшую улицу машина, изредка гулко простучат по асфальту шаги, и снова тихо. Нет-нет, да выплывут из темноты последние блуждающие троллейбусы, автобусы. Притормозил и на ходу открыл двери благодушный ночной трамвай.

Но что это?.. Что!?

Огромные, стальные, поднявшие в небо серп и молот, шагают ОНА и ОН. ОН и ОНА, взошедшие на постамент провозгласить идею нового, все на земле могущего труда. Вот где над миром поднялись несущие через века мечту о новой эре. О покорении пространства, времени мечту.

Какая светлая и праведная мощь! Какая дерзновенность!

Что дураки, что подлецы, что оправдатели своей бесцельной жизни, когда уже шагают эти двое.

Высится, отливая светом луны, стальная махина. Но не для лунного света стоять ей в ночи. Ярко осветит ее восходящее солнце, покатят по асфальту машины, зашагают люди и зашагает с ними столица мира — Москва.

Москва!!!

2000 г.