Смерть моей Минни
(рассказ для юношества)
Любовь и забота окружали меня еще с того времени, когда я был ребенком. Бабушка и дедушка, и все предшественники нашего рода смотрели на меня со стены нашей столовой, умиляясь моим детским успехам, а я отвечал им горячей любовью. Я ездил на кладбище к нашему фамильному склепу и оставлял там на подпись свой школьный дневник.
В шестнадцать лет я был силен, строен, ловок, моя фигура в плавках обращала на себя внимание скучающих, какой бы то ни было, но любви ищущих дам, а просматривание фильмов со старомодными, давно ушедшими со сцены в инфернальный уют гримерных гробов Мерилин Монро и Бетти Дэвис вызывало томление и увлажняло мое тело и душу.
Я рассматривал свою кожу и грудь, проводил руками по коленям и выше, зная, что ищущая душа моя скоро будет соприкасаться с другим телом и другою душою, и мы ночью, как два тихих мягких зверя будем вместе лежать, наша кровь единым бесшумным потоком проходить в одном ритме по жилам, а cтук одного сердца отдаваться эхом в другом.
Свое отрочество я проводил, играя в бинго со старичками и старушками в церкви и придумывая модели одежды для моей Минни Маус - твердо ведя карандаш, моя рука и глаза работали в паре: я хорошо рисовал и хотел работать в компании Кальвина Клайна. Не знаю, как оказалась в нашей квартире эта игрушка, но помню, что она сопутствовала моей жизни почти с самого первого дня. Она была приятно матерчатой, новой, с безмятежной и даже какой-то отстраненной улыбкой и несколько глуповатым, но манящим выраженьем лица, и мать поставила ее в шкаф за стекло, куда Минни как бы зашла на чаек и так и осталась, облокотясь на хрустальный графин, на протяжении нескольких лет.
Когда мне исполнилось десять, я стал носить ее в школу в портфеле. Я рассказывал ей сказки-страшилки, надевал на нее кофточки и изящную шляпу, которую я пришпиливал к ее черным круглым ушам. Она была на сто процентов моей. Когда мне наконец исполнилось восемнадцать, я начал ощущать дискомфорт, будучи в одной комнате с ней. Страстное желание любить и быть любимым стало соперничать во мне с чувством собственной неполноценности. Я ощущал себя слишком рано выросшим, грубым и сторонился вещей в своей комнате, помнящих меня прелестным ребенком: кушетки, на которой я предавался позорному занятию, воображая интимные отношения с незнакомой девушкой, одной на темной дороге (виновный водитель сбежал), в шелковистых колготках, с полуоткрытым ищущим ртом и крохотной ранкой на правом виске (колесо перевернутого автомобиля, как в кино, все еще крутится - живая механика и застывшая жизнь), я стеснялся стен и чувствовал себя неловко в одной комнате с Минни. Однажды, когда я только что рассоединился с той неопознанной девушкой, я взглянул украдкой на Минни и увидел, что юбка ее пожелтела, швы расползлись, а бант свалился с головы вместе со шляпой, и я почувствовал в ее глазах-пуговках некий укор или жалость ко мне, и какую-то молчаливую грусть. Я упаковал ее в деревянный ящик из-под инструментов, как раз размером с нее, заколотил его и отнес Минни на кладбище, зарыв ее чуть справа от нашего могильного склепа, рядом с моими бабкой и дедом.
Будучи чувствительным ко всякого рода искусствам, я стал снимать фильм. Я хотел объединить нарастающий кашель рабочих текстильной фабрики и мелодию композитора Готчака. Пианист сидит за клавиатурой как демиург. Раскрыта крышка рояля. То там, то сям вспыхивают и разражаются трескучим салютом приступы кашля. Сначала, стыдливо прикрывая рот рукой, утираясь грязной тряпицей, кашляет один, потом не может остановиться другой, и вот уже третий харкает кровью, четвертый... Женщина, кормящая грудью ребенка, захлебывается в приступе кашля, ребенок синеет, пианист продолжает играть. Последние аккорды, нарастание звука, никто больше не замечает кашля самого по себе, потому что кашель и Готчак - одно. Камердинер закрывает крышку рояля. Рояль - скользяще, увесисто - погружается в оркестровую яму. В этот момент я всегда чувствую дикий восторг, будто рояль, как нож в землю, входит в безмолвную пучину Аида.
Одноклассники нашли мой фильм бессмысленным, скучным... Я опять удалился в свой одинокий дезайн. Я теперь ходил к бабушке и дедушке на могилы значительно чаще и там неизменно встречал ее, мою Минни. Сыростью и сладковатым запахом плесени отдавало ее мягкое упругое тело; я приносил ей печенье, брал к себе под рубашку, восторгаясь единеньем с другим существом, другим телом, душою... Я приходил на кладбище, принося под полой пиджака маленькую лопатку, чихая от испарений, исходящих от неспокойной земли, освещая фонариком место, где была закопана Минни... Я любовно обтирал руками ее маленький гробик, напильником снимал крышку, целовал ее в носик и ей улыбался - моей милой, любимой, всегда такой комфортабельно близкой, знакомой - такой желанной, родной.
Бог свидетель - я никогда ее ни к чему не принуждал. Наше первое обладание друг другом прошло в горячих слезах, вспышках страсти - ибо никто не понимал меня так, как моя Минни - Минни, знавшая меня с детских лет - Минни, одинокая в своей деревянной постельке - Минни, ожидавшая моей поддержки, моей твердости духа, моей нежной быстрой руки. Я усаживал ее между коленей и чувствовал засасывающую темную воронку под ее приподнятым платьем и напрягшуюся кладбищенскую тишину-ночь. Дистанцию между нами, будто расстояние между моим безоблачным детством и растревоженной юностью, надо было стереть, и я придвигал ее к себе ближе и ближе, заставляя ее хвостик щекотать мой живот, а ее небольшой, поющий, талантливый рот становиться эластичнее, больше... После наших встреч я закапывал ее обратно в земельку и возвращался домой, в холодный мир американских дельцов и скупых механических содроганий.
Я собирался жениться.
Я сшил подвенечное платье, я знал, как хорошо она будеть выглядеть в нем - наивная, чистая, она будет в нем в своей деревянной кроватке лежать, а я приду к ней с цветами и склонюсь перед ней на колени. Я купил ей новый шелковый бант, золотистые новые ботики. Я принес ей все это богатство и стал наряжать мою Минни, а потом опять закопал в землю ее маленький гробик и договорился с ней, что наша свадьба назначена на третье число.
Бутылка шампанского, неуемный восторг жениховства... прости, моя милая, в ночь перед свадьбой я напился, я сожалел о свободных годах, но в то же самое время был счастлив, что соединяюсь навеки с тобою. Я знаю, ты терпеливо ждала, ты лежала в постельке в своем милом, детски-доверчивом платьице, в пышном убранстве цветов, и не моя вина в том, что когда я, напившись до бесчувствия, рыдая и плача, к тебе пришел в образе пьяной скотины, твое тельце было грубо вырыто из земли, платье растерзано, твои милые глазки закрыты, одна лапка безжизненно свисала, а твои нежные полудетские внутренности разодраны в безумии страсти недалеким полудурачком, кладбищенским сторожем, возможно, копировавшим мои телодвиженья любви.
(с) Маргарита Меклина, 1996
|